Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот ей исполняется восемь, и мама надолго исчезает, а потом ее внезапные похороны в закрытом гробу. Доктор уводит девочку в спальню и долго осматривает ее, после чего объявляет отцу о лепре. Отец бросается на колени в изножье кровати и, рыдая, сообщает, что мать тоже занемогла и быстро сгорела, что лепра эта имеет какую-то тяжелую форму, совершенно не так проявляющую себя, как это обычно бывает. Нет ни язв, нет упадка сил, человек теряет чувствительность к жару и холоду, к боли, появляются ранки на сгибах локтей, а после, если не лечить должным образом, больной сгорает в считаные дни.
Тогда Эвелин была очень мала, но фраза «сгорает в считаные дни» прожгла ее сознание, поселилась тупой болью в висках. Ведь это случилось с ее матерью, со священником, отцом Николаем, а теперь случится и с ней, если она не станет слушать доктора.
Тут и начались ее тихие страдания и запреты, постепенно стирающие ее прошлое, ее жизнь, ее саму. Эв запретили выходить из комнаты, потому что нельзя было перезаражать слуг, Эв запретили солнце и свежий воздух, потому что это может ускорить течение болезни и спровоцировать язвы. Отец приходил к ней весь наглухо застегнутый, в перчатках и маске, какую носили во времена свирепствования чумы.
Он садился в кресло у самой двери спальни девочки и оттуда говорил с ней. Но беседы их долго не длились. Девочка не могла позволить себе встать с кровати, на которой проводила все время, и подойти к нему. Не потому, что боялась заразить. Она была так мала, что не знала такого понятия, как «заразить» – передать болезнь от себя кому-то через прикосновение. Она не могла встать, потому что в комнате было совсем темно, а сама она была привязана к столбу кровати за ногу.
– Потерпи, доченька, потерпи, моя хорошая, в твоей крови не только злой демон болезни. В твоей крови есть маленькие рыцари. Они отважно будут сражаться за твою жизнь и победят, вот увидишь. Им просто нужно помочь.
Несколько лет Эвелин провела в постели, не вставая с нее, не отходя от нее дальше, чем позволял мягкий ремешок, обвивавший ее худую лодыжку, боясь помешать тем маленьким рыцарям, которым доктор дал странное наименование «лейкоциты». Единственным ее развлечением было общество миссис Маклир, которая, несмотря на холодность, читала ей утром после завтрака, перед дневным сном и поздно вечером. И Эвелин быстро забывалась за увлекательными историями.
Шторы ее комнаты оставались задернутыми днем и ночью, на окнах установили крепкие и плотные ставни, так что Эвелин не знала, какое сейчас время дня и года, жила, как крот, в полнейшей темноте – маленьким рыцарям так легче сражаться. Но когда приходила миссис Маклир, комната становилась не такой темной. Она приносила свечу, слабым язычком огня мягко теснившую темноту, ставила ее у порога и принималась переодевать девочку, обтирать ее холодной губкой и кормить. Делая это молча, резко, будто касаясь огня. Эвелин заговаривала с ней робко, осторожно, но та никогда не отвечала. Единственно, когда девочка могла слышать голос женщины, когда та садилась, как отец, у порога, раскрывала книгу и принималась монотонно читать.
Из книг Эвелин, позабывшая о буйстве и красках жизни, о возможности передвигаться по дому, выходить в сад, бегать, смеяться, говорить с кем бы то ни было, узнавала о людях и их судьбах. Ее близкими приятелями были Джен Эйр, сестры Беннет, Дэвид Копперфильд, Эмма Вудхаус, Пип и Бекки Шарп.
Иногда являлся врач, как и отец, полностью закупоренный в плотную одежду, с маской на лице, делавшей его для Эвелин похожим и на отца, и на страшную уродливую птицу, образ которой постепенно перестал быть пугающим, но сделался родным и горько-приятным.
Позже она нашла изображение маски в какой-то из энциклопедий. Черную, мрачную гравюру человека-птицы. И подолгу разглядывала ее, возя пальцами по странице, по изгибу клюва, сшитого из черной кожи, по складкам странного головного убора, который обнимал лицо и прятал шею. Ей казалось, что она гладит лицо отца. Позже он снял маску, но детская память сохранила лишь этот образ мрачного Ворона. И во сне, и в бреду она видела клюв вместо рта, а порой ощущала, как этот клюв терзает ей сердце.
В один из ее дней рождения, ранее о которых отчего-то умалчивалось, миссис Маклир торжественно объявила о ее одиннадцатилетии. Эв казалось, прошло много долгих лет, она пыталась считать дни, но это было невозможно в абсолютной кромешной тьме. Ей казалось, миновала целая прорва времени, но на самом деле прошло всего-навсего три года.
В день ее одиннадцатилетия отец вошел и теперь не стал сидеть в кресле у порога, принес свечу, поставил ее у кровати и, вынув нож, разрезал ремень на лодыжке у повзрослевшей дочери. Та, дрожа и прикрывая рукой глаза от света, чуть приподнялась. На ней была сорочка, закрывавшая ее тело до пят, прятавшая ее горло и руки. Она не знала, появились ли у нее признаки проказы, победили ли маленькие лейкоциты недуг, она не могла ничего разглядеть в темноте, а вскоре и вовсе позабыла, каких симптомов следует ожидать и опасаться.
Отец приблизился и сел рядом, настолько близко она не видела его так давно, что стала забывать его лицо. Он сильно изменился, погрузнел, осунулся, стал меньше ростом. Дышал тяжелее. Эвелин выросла, а он постарел. Свеча бликовала на черной шелковой маске с клювом, в глазах, видневшихся в прорезях, стояли слезы, потом он поднял руки и снял маску, как рыцари снимают шлем, обнажив частью изуродованное лицо.
И Эвелин увидела лик своего ангела под маской птицы.
Русые с проседью волосы поседели окончательно, стали белыми как снег, они падали на багровый лоб, под глазами, будто повторяя линию венецианской маски шли белые бугристые язвы, один глаз оплыл, но другой взирал с прежним умом и грустью, нос разнесло, уголки рта обвисли, щеки опухли. Это было лицо прокаженного. Но все же оно оставалось тем же милым лицом, что когда-то Эвелин любила. Когда-то? Когда? Это ли лицо?
– Теперь мы оба, доченька, хорошая моя, теперь ты и я… – сказал он, протянув руки и заплакав.
Тотчас осознав, что бедный папа заражен, она бросилась в его объятия, ненавидя себя за то, что бесконечно рада знать, что он тоже болен и может наконец прижать ее к сердцу, посадить на колени и качать, совсем как в далеком светлом детстве. Она плакала, прокричав сквозь слезы за тот вечер слово «прости» тысячу раз. А потом столько же раз, целуя его, сказала, что он прекрасен.
Они проговорили всю ночь, вспоминали маму, вспоминали прошлую жизнь. Эв просила заново поведать ей дату своего рождения, рождения матери, дату смерти, какой сейчас год и месяц, какое число. Она старательно теперь запоминала эти цифры, переставшие для нее существовать без возможности заглянуть в календарь.
– Мне думалась, я болею уже лет семь или восемь, – сказала она с тоской. – А вышло, что времени утекло в два раза меньше.
– Время течет медленно, – с той же печалью отвечал ей отец.
– И мне только одиннадцать?
– Да.
– А кажется… – она горько рассмеялась, – что все пятнадцать.
– Здесь, в темноте, за три года все смешалось. Память с реальностью, фантазии с кошмарами. Отдав три года темноте, тишине и уединению, показавшимся тебе десятком лет, ты можешь считать себя заново рожденной. Такова цена здоровью, увы. Три года ничто в сравнении с целой жизнью, которая тебя ждет.