Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из моих писем конторою, очевидно, было получено только одно, ответ на которое прилагаю. Крайне сожалею, что невольно поставил контору, которой я действительно неизвестен, в недоуменное положение; но в то же время не знаю, как удостоверить свою самоличность*. Мне, конечно, приятно непосредственно: обратиться к Вам при наличии, как мне кажется, уважительной причины.
Глубокоуважающий ВасИван Воронов
* Чтобы не явиться самозванцем и перед Вами, прилагаю, в качестве документа, стихотворение».
Из этого письма явствует, что между конторой товарищества «Знание» и Иваном Вороновым произошло недоразумение. По-видимому, контора не поверила, что «он есть он», во всяком случае усомнилась в этом. Потребовалось вмешательство Горького, чтобы удостоверить личность автора-воронежца, оказавшегося почему-то в Лондоне.
В архиве А. М. Горького хранятся вместе с этими письмами подлинники и фотокопии двух тетрадей стихов Воронова. Первая тетрадь озаглавлена «От безнадежности к борьбе». Сбоку заголовка рукою Горького написано: «Стихи считаю принятыми».
Однако, несмотря на столь определенное заключение, не все стихи увидели свет.
По этому поводу в примечаниях к сборнику «М. Горький и поэты «Знания» говорится: «Произошло это, вероятно, вопреки воле Горького: К. П. Пятницкий и В. С. Миролюбов не раз игнорировали его мнения в последние годы существования «Знания». Среди одобренных и принятых произведений И. Воронова были стихи, не напечатанные по цензурным соображениям. В самом деле, можно ли представить появление на страницах легального издания такого, например, стихотворения Воронова:
— С воли ты; скажи, товарищ: Лучше ль стали времена? — Нет, в крови, в дыму пожарищТонет вся страна, — Ну, а средств спасенья нет лиНовых для родной земли? — Три, как прежде: тюрьмы, петлиДа команда — пли!В том же 1910 году редактор-издатель «Современника» Амфитеатров просил Алексея Максимовича назвать наиболее ценных сотрудников среди поэтов. Горький выделил Александра Черемнова и Ивана Воронова.
Самому Ивану Карповичу Горький продолжал писать, поддерживая его своими участливыми советами.
К большому нашему сожалению, эти письма не уцелели. Но о содержании их можно судить по ответам Воронова.
10 июля Иван Карпович писал:
«Все Ваши указания, Алексей Максимович, были для меня тем самым уроком, о котором я упоминал, которого ждал. Таким образом, Вы не совсем правильно назвали их «непрошеными».
Конечно, я не мог просить прямо, потому что какое же я имел право на Ваш сверхурочный редакторский труд и исключительное внимание. Что касается «поучений», то они были бы весьма кстати, ибо учили меня очень мало; может быть, и к лучшему, — не верю в книжно-школьное учение, но если не книжное, то ведь какое-нибудь надо же.
Понимаю, что все эти Ваши оговорки объясняются моей, так сказать, потаенностью для Вас, начиная с имени (охотно сообщаю: зовут меня — Иван Карпович).
Отношусь к себе довольно «серьезно»; только никак не могу привыкнуть, что я и стихослагатель — одно и то же, т. е. что я и последний заслуживает такого же отношения.
Благодарный Вам!И. Воронов».
К коротенькому письму от 21 ноября 1910 года Воронов приложил три стихотворения: «Слесарь» Карпентера, «Оценка» Алингэма и «Свобода» Джонса. «Это не переводы, — писал он, — а то, что называется «на мотив такого-то». Может быть, пригодится для «Знания»; во всяком случае, хотел бы знать Ваше мнение о них».
В последнем сохранившемся письме (оно без даты) Воронов сообщал Горькому свой новый лондонский адрес и отвечал на вопросы Алексея Максимовича.
«Перебрался, как видите, на северо-восток и поэтому лишь сегодня мог получить Ваше письмо.
Имена авторов (Карпентер, Джонс) указать необходимо, я для этого и место оставил после заглавий, да не догадался, как вписать.
Томсонов я знаю двух, — один старый поэт, другой не очень (ум. 1883).
У второго есть поэма о Городе («Город ужасной ночи»... быть может, Смерти, во всяком случае — ночи, ибо «никогда благоуханное дыхание утра» и т. д.).
Мне кажется, что Вы упоминаете об этой именно поэме. Ее автор занимает меня очень, но я не знаю, что делать с его пессимизмом.
Всего лучшего.
Ив. Воронов».
Воодушевленный живым интересом Горького к поэме Томсона, Воронов погружается в изучение творчества поэта и его жизни. Он едет на Хайгетское кладбище. Здесь могила Маркса, и Иван Карпович посещает ее. Потом он долго ищет могилу Томсона, сокрушаясь о невежестве «современных англичан», не знающих ни имени своего поэта, ни места его погребения.
Воронов задумывается над философским осмыслением смерти писателями различных идейных воззрений и резко противоположных творческих методов: декадентом и родоначальником символизма Морисом Метерлинком, гениальным художником-реалистом, правдолюбцем и правдоискателем Львом Толстым, фаталистом Томсоном, поборником равенства и братства народов Уолтом Уитменом.
Эти размышления войдут потом в одну из глав его большой критической статьи о Томсоне. Воронов переводит поэму, озаглавив ее «Город страшной ночи». В статье, посвященной Томсону, Воронов пишет, что две характернейшие эпохи нашей эры — суеверно-мистическое средневековье и агностический, ниспровергающий все авторитеты буржуазный девятнадцатый век — были эпохами мрачного расцвета Города ночи. Художественно это кристаллизовано в двух замечательнейших произведениях обеих эпох — дантовской «Божественной комедии» и томсоновском «Городе страшной ночи».
Он считает, что есть прямое основание сопоставить старую итальянскую поэму и новейшую английскую, так как обе они объектом своим имеют «ад» и в этом отношении, по своей художественной характерности единственны для своих эпох.
Дантовский ад по внешней обстановке несравненно мрачнее, чем томсоновский. Озера кипящей смолы, пышущие огнем замки сменяются ледяными полями; грешники, стоящие вниз головой, истерзанные когтями дьяволов; горящие в замурованных гробах, — все эти картины ужасных мучений и пыток вызывают содрогание.
Ничего подобного, ничего решительно внешне страшного нет у Томсона. Мрачность его поэмы отнюдь не средневековая, а специфически современная.
Средневековый человек при всем его суеверии и мистицизме — наивный реалист. Земной мир и загробный рай или ад для него — нечто внешнее, обособленное от его личности, самостоятельно существующее. Человек девятнадцатого века — кантианец, идеалист, если не солипсист, и мир для него — это его представление.
Того, давнего, человека ввергали в ад, этот же, современный, весь ад носит в своей душе и никакого иного не признает.
Тот, прежний, ад — как бы для внешнего употребления, этот, сегодняшний, — для внутреннего, как бы глоток медленно действующей жгучей отравы, разлитой в окружающей изломанной и извращенной, обезображенной жизни.
Средневековый грешник, ввергнутый в ад, опаляющий его извне, и спасен может быть только внешнею, высшею силой. Современный же несчастливец, носящий ад внутри, и спастись мог бы лишь внутренним усилием, для чего