Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как она, думал он, с ее любовью к искусству и музыке, с ее любовью, способна любить и этот трамвай, и этот город.
Храм, в который она ходила, был расположен на параллельной улице, потому-то это был ее храм и она ходила именно в него. Не она, а он выбрал ее задолго до ее рождения. Все свои тридцать лет она прожила по одному адресу. Это был ее дом, ее улица, ее район, ее храм – ближайший к дому. Он относился к московскому барокко и к началу царствования Петра I. От тех самых времен он никогда не закрывался, в советские годы, после войны, его настоятелем стал известный, не широковещательно, а среди церковных людей, но и за пределами Москвы протоиерей. Приход всегда был большой и, возможно, поэтому не отличался сплоченностью – туда продолжали ходить старожилы, ходили теперь их дети, многие семьи знали друг друга давно, здесь ничего не начиналось с нуля, именно эта непрерывность в поколениях, спокойный ритм добрососедской жизни мешал возникнуть тому, что называется жизнью приходской. Многие здоровались, вскоре стала здороваться со многими и она. Приход был с традицией, но скорее в том, что касается клира, не паствы. Нельзя его было причислить с безусловностью ни к «либеральным», ни к «патриархальным». Сам район – не центральный, но старомосковский – был с традицией. Эта традиция выступала, как водяной знак, осенью и ранней весной.
Причт старел, дети прихожан росли. А она – старела и росла? Они были как бы ее зеркалом.
Ей никогда не хотелось влиться в один из интеллигентских приходов. Не столько потому, что она не знала лично того или иного пастыря, ученого мужа, поэтессу, умершего либо ныне живущего, чей своеобразный культ дополнительно объединял в сообщества прихожан этих приходов (хотя так сложилось, что и вправду не знала). И не столько потому, что не видела смысла в подобных сообществах или приписывала участникам их отсутствие критичности (старалась гасить как проявление гордыни). Но потому, вероятнее всего, что боялась стать слишком понятной самой себе.
Для нее самой «православными» были другие люди – молодые матушки и просто мамы с кандидатскими степенями, улыбчивыми глазами и здоровым цветом лица, накрывающие столы на благотворительных ярмарках. Ей казалось, что она попутчица, хотя каких-либо оснований так считать не было.
Она узнала, что безнадежнее всего разделение не на верующих и неверующих, а на тех, у кого все так, как нужно, и тех, кто сбился однажды с ритма.
Грехи были препятствиями, которые она либо сшибала на бегу, либо огибала. Тем, через что она проходила, с некоторой периодичностью через одно и то же, встречая одно и то же по многу раз. Она никогда не оказывалась внутри. Во грехе.
Она до времени не испытывала необходимости в духовнике не потому, что заведомо отвергала помощь, а потому же, почему молчал мальчик из притчи, в конце концов произнесший: суп пересолен.
«Есть только брак и блуд. Вы же скоро десять лет в Церкви, вы же сами все знаете. Что же вы хотите услышать?»
Суп пересолен, произнес мальчик, и ему не выйти из-за стола, пока не доест наплаканную с краями тарелку.
Ты бы позвонила на радио, не однажды говорила мама, удивляясь, видимо, тому, что предлагает столь первоочередное. Заказала бы что-нибудь. Но она так ни разу и не позвонила.
На разворотном кольце трамваи и люди в ожидании трамваев делают вид, что никакого противостояния, никакого ожидания, никакого молчания нет, люди старательно смотрят мимо трамваев, трамваи, столь же старательно, мимо людей. Вагоновожатые заняли свои места в рубках, но трамвай не трогается ни один. Наконец дальше других стоявший от остановки плавным толчком сдвигается и подъезжает.
Есть только брак и блуд. И все делится без остатка на брак и блуд. Все делится без остатка на закон и беззаконие. И если на моей стороне нет закона, значит, я по другую сторону. Мы с ним по другую сторону. Господи, Ты, вошедший к нам, разве можешь быть по другую сторону? Разве чудо всегда не по эту сторону? Разве жизнь всегда не по эту сторону?
У того, что я называла нами, другое имя. Я не знала его, а теперь узнала. Господи, помоги мне произнести его.
Все, что не брак, то блуд. Всему, что пришло в ее жизнь, им, ему, было лишь одно имя – блуд. Единственное для их слез и радости. Единственное для их тел.
Если для меня не нашлось другого света, кроме тьмы, то, Господи, почему? Почему у Тебя для нас ничего нет, кроме греха?
Слово, которое она выводила на четвертинке листа впервые, она вывела первым. Она надеялась, что расшифровывать не понадобится. Не потому, что стыдилась того, что стоит за словом, а потому что за словом стояло то, что имело к этому слову самое формальное отношение.
Она уже поцеловала евангелие и крест и готовилась поцеловать руку, только что отдавшую ей клочки порванного рукописания.
«Там у вас было написано „блуд“… Что произошло?»
«Я встречаюсь с женатым мужчиной», – сказала она, удивляясь тому, как коротко это звучит.
«Вы в таком состоянии не можете причащаться».
Только сделав несколько шагов от аналоя, она поняла и только тогда расплакалась.
«Пусть Бог меня накажет, – сказала мама, в хоть и слезном, но почти гневе при ней впервые за восемь лет, – пусть Бог меня накажет… Я пойду в церковь, я поговорю, объясню… Это ханжество!»
«Это справедливость. Не плачь и никуда не ходи».
Отречься, отвернуться, отринуть, бегом к спасению. Моей бессмертной души и его бессмертной, наступив на его душу смертную, к цели, которую он не видит и знать не хочет. И ему будет больно.
Все живое, смертное, что между нами было, оно было живым, а живо ли для него бессмертное?
Отречься. Отринуть. Бегом к спасению. По нему, по его смертной душе.
«Меня отлучили от причастия, – сказала она. – Я покаялась на исповеди в грехе блуда, и меня отлучили».
«Это плохо», – полувопросительно произнес он. «Я снова смогу причащаться, если мы прекратим, – сказала она, – интимные отношения».
«Я готов, – сказал он, помедлив секунду. – Если так ты спасешься, я готов».
Она не ждала, что он примет сразу, и тем более не ждала – про спасение.
«Но целовать тебя