Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она не соотносила себя ни с запретом, ни с раскрепощением. Она ничему не принадлежала. Ей стало казаться, что, хорошо это или плохо, ее задевает не мир, а воздушная волна от его движения.
Дважды она страстно влюблялась без взаимности. Понимая, что ее чувственность спит и грезит во сне, она не видела причины будить ее. За этой атрофией любопытства она предполагала нечто, что когда-то именовалось принципами, но еще глубже – грезу, песню, танец, прыжок, праздник. Все, связанное с сексом – когда она интуицией как бы охватывала целое, – было для нее больше всего, связанного с сексом, вернее, было не с сексом связано или тем паче связано им, а связано было грезой, песней, танцем, прыжком, праздником. Разбазаривание же их грозило обесцениваньем. Она боялась рутины и скуки. Она берегла в себе когда-то вырванную из книги вклейку, залитую яростно-золотым, догадываясь, что a priori не женщина и женщиной ей не быть, что неподконтрольное, романтически-грозовое взаимопритяжение живет там же, где давно живет и она сама, – в искусстве, сказочное существо, рассказывающее себе сказку о себе же. Когда-то, сама того не заметив, она перешагнула некий кордон и продолжала движение уже по реальности, не менее достоверной, но ни во всем имеющей соответствия с общей. В юности не овладев навыком брачной игры, она упустила время. Порой она жалела, но одергивала себя напоминанием о том, что выбор был ее собственный – в пользу того, что ни с кем не разделяемо. Безбрачие, частью выпавшее ей, частью выбранное, но теперь ставшее данностью, входило в промысел Божий о ней. Принятие этого убедительного допущения позволило ей не избегать мужчин, не напускать томность, но и великодушно, и благодарно отвечать на пробросы снисходительного флирта, всегда остающиеся в пределах, не ею положенных.
Тихое и безмолвное житие. Здесь была еще ей одной внятная святыня, крохотная звезда: любовь должна присутствовать хотя бы своим отсутствием.
Когда он, продолжая говорить, взял ее за руку и они пошли рука в руке, она не услышала учащенного биения своего сердца, ее ладонь не увлажнилась, лицо не запылало, но она, улавливая каждое его слово, могла думать только о том, что первый раз ее взяли за руку.
Он целовал ее шею и плечо, оттягивая ворот джемпера, она стащила и швырнула джемпер, чтобы ему было удобнее, и, когда он тут же, рывком, спустил ей до пояса комбинацию, изогнулся и обхватил ртом ее левую грудь, она закричала – оттого, что это случилось так поздно, непоправимо поздно и навсегда поздно, сколько бы всего ни было впереди. И не отменяло промысла, а было в обход его.
А он, когда она закричала, подумал, что она кричит от испуга или боли, и оторвался, в страхе и раскаянье говоря: все, все, я ничего не делаю! И она, с рыдающей гримасой, но без слез, подхватила собственный крик: нет-нет, это просто истерика, просто такого никогда со мной не было, продолжай, мне нравится то, что ты делаешь, и, чтобы ты ни сделал, я этого хочу.
Каяться надо только тогда, когда чувства вины уже нет. Каяться можно только за то, что стало прошлым.
Как загадки, которыми испытывал король дочь крестьянина: без одежды, но не голая, не верхом и не пешком.
Не без него и не с ним. С ним, но одна.
Никто не полюбит так, как способен любить одинокий. Принеси в любовь свое одиночество, если хочешь любить сладко и долго.
Весна рождается внутри зимы, подумал он, оглядываясь на то, что осталось за спиной. Так она сказала; сказала еще раньше, после Крещения, то есть ближе к концу января, – весна рождается внутри зимы.
Вот-вот. Так сейчас и есть. Мягкая, матовая, голубоватая серость. Один свет, серо-голубой. Золотистое зимнее небо. Золотисто-голубоватое надышанное небо. Между их ветвями. Деревья как распыленные. В сером дне огни окон. Мягкость теней. Дома на горизонте вместо горных хребтов. Как будто несколько слоев прозрачности один поверх другого. Розоватость пухового золота у кромки.
Он пытается описать то, что видит. Описать не кому-то, а перегнать в слова и посмотреть, насколько уменьшилась масса. Он пишет портрет. Чей, вдруг спрашивает, не свой ли. Есть ли лицо у того, что он видит? Как оно выглядит, то, что он видит? Какие оно слова?
Бесконечный уют глубины. Детская сумеречность. Светоносная пасмурность.
Как назвать это свечение? Это золотистое сквозь голубизну тени. Из глубины под матовой бумагой. Много прозрачностей, ставших дымчатым. Но не жемчуг. Белок глазного яблока иногда отливает голубовато, но здесь сама тень, светлая тень. Можно ли назвать это голубым пеплом.
Небо – само свечение.
Может, не золото, а бронза. Розовый кварц.
Пасмурный день сухого почти бесснежного декабря. Совсем другая пасмурность, чем пасмурность летняя и ранней осенью, никаких нависающих туч, и небо не белесо. Серый свет. Это не хмурость, а скромность.
Может, напоминает Коро?
Весь вечерний день – дневной вечер. По тишине. Укромный.
Теплый розовый отсвет на темноте.
Так я вижу, но то, что я вижу, – другое.
Рыже-голубое небо, низкое солнце, облако, прикрывающее дома, словно тень от гор.
Золотая пыль снежинок.
Золотистый снег.
Этот день другой, не пронзительный. Все будто напоследок растерто пальцем. Близкие и глубокие дали, а всего-то синий карандаш теней раскрошился о тулова деревьев, похожих на тощие пучки хвороста.
Палевые облака фасадов Ивановской горки.
Март Пьеро делла Франческа. Зима была бесснежная. Пустырь похож на саванну из-за прошлогодней травы и редких деревьев с мозолистыми наростами.
Весна начинается внутри зимы. Птицы, слыша которых, поначалу ведь не слышишь, радуешься знаку. Потом слышишь природные звуки, не имеющие отношения к сладостной для уха гармонии. А третье, когда слышишь, насколько красиво именно это пение, насколько оно dolce. Дольче похоже на сравнительную степень прилагательного, все дольче и дольче.
Она смотрела против солнца. Темно-золотые в сухих плодах с семенами деревья. Матово-сияющая патина дорожки, зажатой бордюром, за которым снег в дымчатых полосах теней, и по ней, как другие, кроткие тени, спинами удаляясь, идут люди. Желтоватое небо, цвета света, а у самого света больше нет цвета –