Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Видел ли кто-нибудь из вас Горменгаст? – взревел он.
Головы созерцателей заката не шелохнулись. Тела их остались полуповернутыми к Мордлюку. Глаза не отрывались от самого рослого человека, какого они когда-либо видели. Ни звука не изошло из длинной, длинной вереницы их горл.
– Забудьте про ваши дурацкие облака, – снова воскликнул Мордлюк. – Видели вы юношу… властителя того края? Проходил ли кто-нибудь из чужих этим путем? – Он встряхнул большой головой. – Или я единственный?
Ни звука, лишь обморочный шелест листвы в лесу за его спиной. И подавленное молчание, скверное, бессмысленное. В нем, в этом молчании, гнев Мордлюка полыхнул с новой силой. Возлюбленный, истребленный наукой зверинец, мелькнул пред его глазами. Титус потерян. Все потеряно, кроме стремления отыскать утраченный мир Горменгаста. И затем указать юному Титусу путь к его дому. Но для чего? Что хочет он доказать? Только одно – что юноша не безумен. Безумен? Мордлюк, схватившись руками за голову, шагнул к лесной опушке, поднял взгляд и уперся им в тяжелую тушу полоумной машины. Мордлюк снял ее с тормоза, вернул к жизни, и она залепетала, захлебываясь, как молящий о прощении ребенок. Он развернул машину мордой к обрыву и колоссальным рывком бросил ее вперед. И она понеслась, и обезьянка соскочила с плеча Мордлюка на сиденье водителя и, подскакивая, точно крошка-наездник, полетела с машиной в пропасть.
Обезьянке конец. Машине конец. Конец всему?
Он не ощущал ничего, одно лишь неверие в то, что обрывок жизни способен так живо висеть перед ним, подобный картине, приколоченной к стене темного неба. Он не испытывал боли. Только одно было чувство – освобождения. Какое бремя осталось еще на плечах его и в душе? Никакого, лишь любовь и жажда возмездия.
И то, и другое исключало самоубийство, хотя в какой-то миг череда наблюдателей не отрывала глаз от Мордлюка, стоявшего, глядя вниз, в каком-то дюйме от края всепоглощающей бездны. Внезапно, повернувшись спиной и к обрыву, и к смутной их конгрегации, он шагнул к бесптичьему лесу и, уходя все дальше и дальше вспять по путям своего бегства, запел, сознавая, что по прошествии времени вернется в край, который покинул, – туда, где ученые трудятся, точно трутни, во славу науки и для прославления смерти.
Если бы Титус увидел его сейчас, увидел кривую улыбку на устах друга и непривычный свет в его глазах, он наверняка бы испугался.
А между тем Титус, чьи странствия в поисках дома и себя самого провели его через множество климатов, лежал без чувств в сером доме, прохладном и тихом, доме, хранительная сень которого приняла его, тогда уже бредившего в горячке.
Лицо юноши, живое и ясное при всей его неподвижности, покоилось на белой подушке, наполовину в ней утопая. Глаза были закрыты, щеки горели, горячий лоб покрывала испарина. Вокруг стояла высокая, зеленая, сумрачная и безмолвная комната. Шторы были опущены, отчего казалось, будто комната находится в каком-то в подводном царстве.
За окнами простирался огромный парк, на юго-восточной оконечности которого безумным блеском вод терзало взор (при всей своей удаленности) озеро. За ним, почти уж на горизонте, вставала фабрика. Она раздирала небо, вздымаясь сотнями уступов – истинный шедевр архитектуры. Ничего этого Титус не знал, поскольку мир его ограничивался ныне пределами комнаты.
Не знал он и того, что в изножье его кровати сидит, чуть приподняв брови, дочь ученого.
Да оно было и хорошо – то, что Титус не мог различить эту девушку в горячечной мгле. Поскольку, увидев, не скоро забыл бы ее. Безукоризненная фигура. Неописуемо насмешливое лицо. Современная девушка. Олицетворение красоты нового типа. Каждая черта ее была совершенной сама по себе, и однако ж казалась (на обычный взгляд) помещенной не там, где следовало. Огромные, серые, как грозовое небо, глаза были расставлены слишком уж широко, и все-таки не настолько, чтобы это заметить сразу. Скулы были туги и прекрасно очерчены, а нос, при всей его прямизне, отчего-то прямым не выглядел, а представлялся, напротив, сегодня вздернутым, завтра орлиным. Что же до губ, они, казалось, принадлежали человеку наполовину спящему, способны были, подобно хамелеону, менять окраску (если и не по собственной воле, то по первому капризу их обладательницы). Нынче губы отливали в тона очень бледной сирени. Когда девушка говорила, они подавались назад, к маленьким белым зубкам, и слова спархивали с них подобно безвольным, гонимым ветром лепесткам. Скругление ее подбородка напоминало острый конец куриного яйца, а сам он выглядел в профиль упоительно маленьким и беззащитным. Голова так сидела на шее, а шея так поднималась от плеч, что это приводило на память акробатический номер, и все причудливое своеобразие черт девушки, по видимости несочетаемых, сходясь воедино, создавало лицо совершенно неотразимое.
Издалека, снизу, долетели голоса, выкликающие, перекликающиеся – дом сегодня был полон гостей.
– Гепара, – звали они, – где ты? Мы едем кататься.
– Вот и ехали бы! – выдавила сквозь прелестные зубки Гепара.
Двумя этажами ниже перегнулся через перила лестницы высокий светловолосый мужчина.
– Поехали, Гепара, – крикнул он вверх. – Твоего пони мы уже оседлали.
– Так пристрелите его, – пробурчала девушка.
На миг она отвернулась от Титуса, при этом черты ее, расположившись в пространстве по-новому, словно вступили в новые отношения… и сотворили новую красоту.
– Оставьте ее в покое, – закричали внизу сразу несколько девиц, знавших по опыту, что присутствие рядом Гепары большого веселья им не сулит. – Не хочет она кататься… сама нам сказала, – голосили они.
Гепара молчала. Она сидела, вытянувшись в струну и не сводя с юноши глаз.
Несколько дней назад один из слуг, совершая ночной обход дома, нашел его спящим на полу флигеля. Одежда на Титусе была мокрая, он дрожал и что-то лепетал во сне. Изумленный слуга понесся было к хозяину, но по пути его остановила направлявшаяся в спальню Гепара. Спрошенный, куда это он так летит, слуга рассказал своей госпоже о незваном госте, и они вместе вернулись во флигель – все верно, Титус лежал там, свернувшись в клубок и дрожа.
Какое-то время, довольно долгое, она простояла, вглядываясь в профиль молодого человека. В общем и целом, лицо выглядело юношеским, даже детским, но присутствовало в нем и что-то еще, непонятное. То было лицо много изведавшего человека. Казалось, с лица сорвали флер юности и под ним обнаружилось нечто более резкое, грубое, близкое по сути своей к костяку. Казалось, по лицу то и дело проходила какая-то тень, эманация всего того, что представлял собой юноша. Коротко говоря, лицо было субстанцией, из которой и состояла жизнь Титуса. Ощущение это никак не было связано с сумеречными тенями под его скулами или с окружавшими глаза крохотными иероглифами – Гепаре лицо незнакомца и представлялось его жизнью…
И в то же время она ощутила еще кое-что. Мгновенное влечение.