Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но дело только-только началось?
Открой все, что думал когда-нибудь, чего желал, ожидал, предполагал.
Не помня себя от страха, в смущении всех чувств, раскрывается мало-помалу, но ведь и память не могла сохранить все из десятилетия: внутреннее волнение могло затмить все, и, наконец, естественное желание сколько-нибудь менее повредить друзьям своим и приверженцам могло останавливать язык. Ему кажется всякий раз, что он сказал довольно, что остальное можно скрыть безопасно…
Между тем, свозятся со всех сторон свидетели, участники, допросы за допросами, пытки за пытками, очныя ставки, улики, — и пошел гулять топор, пилить пила, хлестать веревка.
Запамятованное, пропущенное, скрытое одним, воспоминается другим, третьим лицом, на дыбе, на огне, под учащенными ударами, и вменяется в вину первому, дает повод к новым встряскам и подъемам. Слышатся еще имена. Подавайте всех сюда, в Преображенское!..
А оговаривается людей все больше и больше; от друзей царевича уже очередь доходит до собственных друзей и наперсников царя: князь Яков Федорович Долгорукий, граф Борис Петрович Шереметев, князь Дмитрий Михайлович, князь Михаил Михайлович Голицыны, Боур, Стефан Яворский, Иов Новгородский… даже Ромодановский, Стрешнев, сам Меншиков подвергаются подозрению».
Пытки и допросы, замечает историк, показали Петру, что никто, даже из самых близких, ему вполне не сочувствует; что никому из самых преданных он верить не может; что он один-одинешенек; что все огромное здание, им с таким трудом, успехом и счастьем воздвигнутое, может рухнуть в первую минуту после его смерти и задавить всех остальных делателей; что ненавистный сын, где бы ни остался, в тюрьме или келье, сделается, наверное, его победителем…
«О, верно в эти минуты Петр чувствовал такую муку, какой не испытывали, может быть, сами жертвы его, жженные в то время на тихом огне, вздерганные на дыбу!
Надо порешить окончательно с ним, в нем сосредоточиваются все желания и все надежды противной партии, — казнить. И вот нашлось слово для мысли, давно бродившей в глубине души и не смевшей высказаться, теперь требуемой будто настоятельно причинами государственными.
На этом решении остановился Петр; но если б он сделал еще малейшее движение мыслью, то понял бы тотчас, что казнию царевича нисколько не обезпечивается будущее, и если не Алексей, то сын Алексея, Петр, то собственный сын его, теперь возлюбленный, может оказаться еще хуже Алексея, может подвергнуться тому же враждебному влиянию, которого он опасается, еще в большей мере. Нет, в страсти не рассуждается здраво…
Надо искоренить всю партию, как искоренены стрельцы, но надо узнать прежде, чего же они хотели именно, что намеревались делать, — и не смотря на все новыя пытки, на все новыя мучения, не смотря на множество показаний, Петр не мог узнать, не мог добраться до средоточия мнимаго заговора, потому что заговора собственно не было нигде, то есть он был везде, носился в воздухе, где поймать и схватить его не достанет силы ни у кого, даже у Петра»
Под подозрение подпадают все, даже когда-то близкие Петру.
10 февраля 1718 года в Суздаль прибывает инквизитор Тайной канцелярии Скорняков-Писарев. Он сразу же едет в суздальский монастырь и застает врасплох бывшую царицу Евдокию. Она в «мирском платье, в телогрее и повойнике». Об иноческом платье забыто. В шкатулке сыщик находит два письма. Евдокия кидается отнять их, но у Скорнякова-Писарева невозможно что-либо из рук вырвать, опыт многолетний. Письма из Москвы. Писаны недавно. Явно предназначены для сведения старицы, так как сообщалось в одном из них о скором приезде царевича в древнюю российскую столицу.
Начинается вскоре розыск по «суздальскому делу».
Напишет Евдокия собственноручно: «Февраля, 21 дня, бывшая царица, старица Елена, привезена на Генеральный двор и с Степаном Глебовым на очной ставке сказала, что с ним блудно жила, как он был у рекрутского набору; и в том я виновата. Писала своею рукою я, Елена».
В середине марта казнены были Глебов, Досифей, Кикин и другие. «…Кто колесован, кто повешен, у кого вырваны ноздри, у кого отрезан язык, кто посажен на кол, кто высечен кнутом. Петр приезжал на место казни и смотрел на мучения несчастных. Говорят, что Кикин на какой-то упрек сказал: ум любит простор, а от тебя ему тесно».
Устрялов сообщает следующее: «…Глебов с того времени, как посажен был на кол, никакого покаяния учителям не принес, только просил тайно в ночи, чрез учителя иеромонаха Маркелла, чтоб он сподобил его Св. Тайн, как бы он мог принести к нему каким образом тайно, и в том душу свою испроверг».
Евдокия Федоровна, бывшая царица, 20 марта 1718 года была отправлена в Ладожский монастырь. (После смерти Петра Алексеевича она будет по приказу Екатерины Алексеевны, напомним, заключена в Шлиссельбургскую крепость.)
«…Петр с остальными жертвами, страшным поездом отправился в Петербург, для новых розысков.
Прошел месяц. Приехала из-за границы и Евфросинья, которая вскоре разрешилась от бремени в крепости». (Как вовремя она была доставлена! Словно рассчитано было прежде и ее запоздалое прибытие в Россию, и ее показания. — Л.А.)
С нее взяты показания. Была устроена очная ставка ей с Алексеем. Евфросинья указала на прежние высказывания Алексея, представила новые улики. Начались новые допросы и пытки.
«13 июня наряжен суд, из 127 человек первых сановников государства.
Докладывают, разбирают, изследуют, а между тем пытки продолжаются в самом сенате, пред лицом всех верховных судей…
Ходили слухи, что царевич помешался в уме и пил мертвую».
В тот же день, как был «наряжен суд», всем духовным лицам объявили о привлечении царевича Алексея Петровича к суду. А через шесть дней последовал первый розыск царевича. Назначено было 25 ударов. «Всю ли сказал правду, не утаил ли чего?»
М. П. Погодин приводит вопросы, которые предлагались царевичу: «…хотел учинить бунт (в Мекленбурге) и к тем бунтовщикам приехать, и при животе отцове, и прочее, что сам показал, и своеручно написал, и пред сенатом сказал: все ль то правда, не поклепал ли и не утаил ли кого?»
Царевич Алексей Петрович отвечал: «Ежели б до того дошло, и цесарь бы начал то производить в дело, как мне обещал, и вооруженною рукою доставить меня короны Российской, тоб я тогда, не жалея ничего, доступал наследства, а именно: ежели б цесарь за то пожелал войск Российских в помощь себе против какого-нибудь своего неприятеля, или бы пожелал великой суммы денег, то б я все по его воле учинил, также и министрам его и генералам дал бы великие подарки. А войска его, которые бы мне он дал в помощь, чем бы доступать короны Российской, взял бы я на свое иждивение, и одним словом сказать: ничего бы не жалел, только чтобы исполнить в том свою волю».
«Это — важнейшее признание, разумеется насильственное, после посещения Толстого с собственноручными запросами царя, июня 22, — и в чем же состоит оно? В одних намерениях и предположениях, — без малейшего действия, — пишет историк. — Как страшно звучит здесь частица бы: дал бы, пошел бы, взял бы, — частица бы, ведущая, однако же, на плаху!