Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А почему вы не ходите в свой магазин? Ведь это отвлекало бы вас, вам не кажется?
Я увидел, как он сделал робкий жест несогласия, а потом ответил все тем же способом, то есть показав на свое горло и лицо. Чечилия сказала:
— Он говорит, что не ходит в магазин, потому что клиентам было бы неприятно увидеть его таким изменившимся, и это отразилось бы на торговле. Он говорит, что пойдет туда, как только почувствует себя лучше.
— Вы как-нибудь лечитесь?
Он снова что-то сказал, и дочь снова мне перевела:
— Его облучают. Он надеется, что через год будет здоров.
Я взглянул на Чечилию, желая понять, какой эффект произвели на нее эти душераздирающие иллюзии, но ни на ее круглом лице, ни в ее невыразительных глазах, как обычно, нельзя прочесть было ничего. Я подумал, что Чечилия не только не осознает, что отец умирает; что бы она ни говорила, она не понимает по-настоящему даже то, что он болен. Вернее, она отдает себе в этом отчет, но не больше, чем в черной дыре на потолке гостиной: дыра как дыра, болезнь как болезнь. За нашей спиной прозвенел голос матери:
— Все готово, прошу садиться.
Мы сели за стол, и мать, извинившись за отсутствие служанки, сама пустила по кругу супницу с макаронами. Взглянув на клубок жирных красных макарон в фарфоровой посудине, я подумал, что и еда тут похожа на все остальное — какой-то она выглядела лежалой и несвежей. Я с отвращением жевал невкусные макароны, накручивал их на вилку с пожелтевшей и болтавшейся костяной ручкой и от души завидовал всем остальным, особенно Чечилии, которые пожирали их с большим аппетитом. Мать Чечилии налила мне вина, и я с первого же глотка понял, что оно прокисло; в ответ на просьбу о воде мне налили в другой стакан минеральной, которая тоже оказалась несвежей, то есть теплой и без газа. Неприятное чувство, которое я испытывал во время еды, еще более усилилось от разговора, который мать, единственная из всех сидящих за столом, пыталась со мной поддерживать. Понятное дело, она сразу же решила, что, помимо традиционных разговоров о развлечениях, у нас с ней была единственная общая тема — мой предшественник по урокам рисования Балестриери. В середине обеда, когда после невкусных макарон я жевал кусок жесткого подгоревшего мяса с гарниром из овощей, заправленных плохим оливковым маслом, она пронзительным своим голосом начала меня допрашивать.
— Профессор, вы ведь знали профессора Балестриери, не правда ли?
Прежде чем ответить, я посмотрел на Чечилию. Она тоже на меня посмотрела, но мне показалось, что она меня не видит — таким пустым и уклончивым был ее взгляд. Я сухо сказал:
— Да, немного я его знал.
— Такой добрый, такой милый человек, такой интеллигентный. Настоящий художник. Вы даже не представляете, как потрясла меня его смерть.
— А, да, — сказал я, не особенно задумываясь, — ведь он был не так уж стар.
— Едва исполнилось шестьдесят пять, но выглядел он на пятьдесят. Мы были знакомы всего два года, но мне казалось, что я знала его всю жизнь. Он стал буквально членом семьи. Он был так привязан к Чечилии! Говорил, что считает ее чем-то вроде дочери.
— Точнее было бы сказать — внучки, — поправил я ее без улыбки.
— Да, внучки, — механически поправилась мать. — Подумать только, ведь он даже не хотел брать денег за уроки. За искусство, говорил он, не платят. Как это верно!
— Может быть, — сказал я с натужным юмором, — вы хотите сказать, что и мне следовало бы давать Чечилии уроки даром?
— Ну что вы! Я только хотела объяснить, до какой степени Балестриери любил Чечилию. Вы — совсем другое дело. А Балестриери, тот просто умирал от Чечилии!
На языке у меня вертелось: «И даже умер». Вместо этого я сказал:
— Вы часто виделись?
— Часто? Да чуть ли не каждый день! Он был в доме своим человеком, и за столом для него всегда было приготовлено место. Но вы не должны думать, что он был навязчив, напротив!
— То есть?
— Ну, он всегда старался не остаться в долгу. Принимал участие в тратах, покупал то одно, то другое. И еще посылал сласти, вино, цветы. Говорил: «У меня нет семьи, и ваша семья — теперь моя семья. Считайте меня своим родственником». Бедняга, он был в разводе и жил один.
В этот момент Чечилия сказала:
— Профессор, дайте мне ваши тарелки, и ты, мама, и ты, отец.
Забрав все тарелки — четыре глубокие и четыре мелкие, — она вышла из комнаты.
Как только она исчезла, отец, который, внимая посмертной хвале Балестриери, воздаваемой женой, то и дело поглядывал на меня своими полными ужаса глазами, сделал знак, что хочет что-то сказать. Я слегка к нему наклонился, и больной, открыв рот, с жаром произнес несколько слов, которых я не понял. Мать, не говоря ни слова, поднялась, подошла к буфету, взяла там записную книжку и карандаш и положила на стол перед мужем.
— Напиши, — сказала она, — профессор тебя не понимает.
Но отец энергичным жестом оттолкнул книжку и карандаш, смахнув все на пол.
Мать сказала:
— Мы-то его понимаем, но новые люди почти никогда. Мы столько раз просили его писать, но он не хочет. Говорит, что он не немой. Пусть так, но если люди тебя не понимают, все-таки лучше было бы писать, не правда ли?
Отец бросил на нее яростный взгляд и снова принялся что-то мне говорить.
— Он говорит, — грустно, словно смирившись с неизбежным, перевела мать, — что Балестриери ему не нравился. — Покачав с искренним огорчением головой, она добавила: — И что он только ему сделал, этот бедняга!
Муж снова что-то сказал, очень энергично. Мать перевела:
— Он говорит, что Балестриери вел себя в нашем доме как хозяин.
Теперь муж посмотрел на нее почти что с мольбой. Потом с отчаянным порывом, именно так, как делает это немой, когда страстно хочет, чтобы его поняли, открыл рот и снова выдохнул мне в лицо эти свои непонятные звуки. Я увидел, что Чечилия, которая в этот момент как раз вошла в комнату, внимательно на меня взглянула.
Мать сказала:
— Муж говорит глупости. Вы поняли, что он сказал?
— Нет.
Мне показалось, что некоторое время она колебалась, потом объяснила:
— Он говорит, что Балестриери за мной ухаживал.
Мать произнесла это озабоченно, глядя не на меня, а на мужа, каким-то странно пристальным взглядом, в котором смешались печаль, мольба и упрек. Я посмотрел на мужа и понял, что взгляд жены произвел нужное действие. Он выглядел теперь смущенным и подавленным, как пес, которому дали пинка. Мать же с явным облегчением сказала:
— Балестриери действительно любил говорить мне комплименты и даже немного пошутить — в общем, он изображал из себя галантного кавалера. Но и только. Больше ничего. Знаете, профессор, — добавила она, говоря о муже так, словно его здесь не было или он был неодушевленным предметом, как раньше делала это Чечилия, — мой муж очень, очень хороший человек, но он все время работает головой — вы видите, какие у него глаза. Целый день он перемалывает в голове свои мысли, перемалывает, перемалывает и вдруг выдает вот такое!