Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Государев посланник Николай Петрович Резанов лежал на койке в углу душной каюты — одетый, немытый, растрёпанный — и смотрел в переборку. Совсем иначе он представлял себе путешествие. То есть, конечно, к тяготам камергер был готов, но не до такой же степени!
Настроение у Николая Петровича стало портиться ещё в Кронштадте. Он прибыл туда накануне дня, назначенного к отплытию, и узнал, что начало похода откладывается: ветер неподходящий. После обмена любезностями с Крузенштерном камергер взошёл на корабль…
…и поспешил вернуться на берег, чтобы там ждать попутного ветра. Изнутри шлюп «Надежда», снаряженный к плаванию, произвёл на камергера ещё более удручающее впечатление, чем в тот раз, когда Резанов увидал судно впервые. Одно дело — следить за подготовкой экспедиции по бумагам и проверять, всё ли соответствует прожекту, но другое дело — самому оказаться на корабле, сознавая, что назад пути нет, а утлой скорлупке предстоит надолго стать его домом в морской стихии.
Двадцать шестого июля, поймав нужный ветер, корабли снялись с якорей, и худшие опасения Николая Петровича начали оправдываться.
На шлюпе «Надежда» собрались больше восьмидесяти человек: офицеры во главе с Крузенштерном, матросы, учёные и свита Резанова — многовато для судёнышка, рассчитанного на команду вполовину меньшую. Крохотные каюты с низкими подволоками напоминали гробы и годились только для сна. Остальное время учёные вынужденно проводили в кают-компании: толкаясь локтями за обеденным столом, они писали дневники, делали зарисовки, составляли карты, проводили расчёты. Даже самая большая капитанская каюта имела всего сажень в поперечнике на три сажени в длину — эту кубышку размером с туалетную комнату в своём особняке Резанову приходилось делить с Крузенштерном. Капитан спал урывками, а потому проводил здесь немного времени, но во сне оглушительно храпел…
…и это был всего один из множества незнакомых раздражающих звуков, от которых Резанов страдал круглыми сутками: даже ночью судовая какофония не стихала полностью. Храп разносился по всему кораблю. Скрип дерева перекликался со скрипом такелажа. По углам скреблись крысы. Башмаки матросов и вахтенных офицеров громыхали вверх-вниз по трапам в любое время. На палубах кто-то волок что-то тяжёлое, бросал — и после волок снова; моряки переругивались в голос, не заботясь ничьим покоем, а за бортом гудел хор ветра и волн.
К тому ещё «Надежду» явно перегрузили. Полсотни ящиков и тюков с подарками для японского императора составляли только малую часть груза. Всё пространство корабля занимали товары Российско-Американской Компании, которые надлежало доставить в Охотск. Пушки-карронады и ядра к ним требовали места. На палубах громоздились бочки с провиантом на многие месяцы, запасами алкоголя и пресной воды, которой всё же было в обрез — толком помыться Николаю Петровичу не удавалось. Три гальюна никак не могли удовлетворить естественные потребности непомерного экипажа. К миазмам прибавлялись запахи сырости, смолы, подтекающей квашеной капусты, немытых мужских тел и пропотевшего белья. В букет ароматов изрядную лепту вносили свиньи, козы, коровы, утки, гуси и куры, взятые на борт для разнообразия рациона мореплавателей, — ни дать ни взять Ноев ковчег!
В каюте подслеповатому узкогрудому Резанову не хватало света и воздуха. На палубе дышалось легче, но при волне тут же накатывала морская болезнь и выворачивала нутро наизнанку, а если море вело себя смирно — ветер, которому радовались моряки, всё равно пронизывал камергера насквозь. Николай Петрович совершал моцион в тёплом коконе, сооружённом из чего только можно. Толстые шерстяные чулки он не снимал сутками, а на ноги надевал уродливые войлочные тапки-пампуши. В первые же дни попытка прогуляться на шкафуте в туфлях и взглянуть с борта корабля на Гельсингфорс окончилась тем, что Резанов поскользнулся на мокрых досках и пребольно ударился копчиком. Моряки надевали пампуши поверх башмаков только заходя в пороховой погреб; для камергера они стали непременной обувью. Николай Петрович — всклокоченный, несуразный, похожий на бесформенную старушку в тапках, — сделался объектом насмешек всей команды: и офицеров, и матросов, и состоявших в его свите приказчика Шемелина с графом Толстым…
…о котором размышлял камергер в своём углу капитанской каюты, по уши натянув одеяло и уткнувшись лбом в дощатую переборку. Итальянцы говорят: месть — это блюдо, которое подают холодным. У Николая Петровича было достаточно времени, чтобы приготовить блюдо наилучшим образом.
С месяц назад в разговоре с цыганским бароном он узнал, что Американец — это прозвание какого-то петербургского молодца из офицеров. По его милости камергер лишился обольстительной Пашеньки, но главное — вопреки уговору с британцами допустил князя Львова и Гарнерена прибыть в Петербург с аэроманским представлением.
Взбешённому Резанову заниматься поисками было недосуг, и по следу Американца он пустил Огонь-Догановского. Вскоре Поляк донёс, что под звучным прозвищем скрывается поручик Преображенского полка граф Фёдор Иванович Толстой. Услыхав знакомое имя, камергер сверился со списком дворян, которых назначили к нему в свиту, и обнаружил имя мичмана графа Фёдора Петровича Толстого. В Кронштадте до отплытия Николай Петрович не видел этого своего спутника, поскольку держался на берегу, но спросил о нём Крузенштерна — и получил уверение, что граф наилучшим образом соответствует званию молодой благовоспитанной особы…
…а добраться до Толстого-Американца камергеру помешала лихорадка последних дней подготовки экспедиции, устройство личных дел на долгое время отсутствия и, наконец, арест Фёдора Ивановича из-за дуэли. Так и не придумав обидчику достойного наказания, Николай Петрович решил, что с дороги отправит Поляку письмо с распоряжениями на сей счёт. Каково же было его удивление…
…нет, какова же была его ярость, когда вместо тихони-мичмана он встретил на борту «Надежды» того самого Американца, виновника своих недавних бед! Мерзавец-поручик опять обвёл вокруг пальца и Резанова, и заодно всех остальных. Несколько дней перед отплытием он пересидел тише воды, ниже травы, а теперь с нахальной усмешкой поглядывал вокруг, распушив кошачьи бакенбарды.
Будь Николай Петрович помоложе да погорячее, он бы тут же объявил своего недруга самозванцем, велел заковать в железа и при первой же стоянке отправил сушею обратно в Петербург. Но неспроста Резанов сделал головокружительную карьеру, за двадцать с лишком лет через множество интриг пройдя путь от мальчика в спальне увядающей императрицы до создателя межконтинентальной компании, сенатского обер-прокурора и камергера!
Изощрённый ум подсказывал: к чему спешить? Американец теперь был под рукой, деваться никуда не мог и, сам того не зная, находился целиком во власти Николая Петровича. Да, в Петербурге графа наказали бы, но не за обиды, нанесённые Резанову. Камергер же намеревался отомстить именно за себя — остальные проделки Толстого его не волновали.
— Шестнадцать долгих лет прошло с тех пор, как вдохновитель мой, светлой памяти капитан Муловский, предложил свой прожект, — говорил Крузенштерн, собрав офицеров и посольство с учёными на шканцах «Надежды». — Мы на двести восемьдесят четыре года отстали от Магеллана и надолго — от Схаутена, Дрейка, Бугенвиля, Кука… от многих. Но мы всё-таки вышли в море, господа! И я счастлив произнести слова, которые давно готовы в сердце моём: первому русскому плаванию кругом света — быть!