Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Привычно она пробует основные движения, осторожно садится, сжимает и разжимает руки, сгибает запястья, потом локти, поднимает плечи. Резкая боль в левой лопатке и обычная тупая боль в глубине грудной клетки, но на сей раз, кажется, ничего не сломано. Только ощущение, что она нещадно избита и все тело болит. Словно побывала в бетономешалке.
Шатаясь, она встает, хватается за подлокотник дивана. Подушки валяются на полу, одна мягкая спинка опрокинута. Вернув ее на место, она обнаруживает свои трусики. Идет на кухню, швыряет их в пакет под мойкой, потом, спохватившись, заталкивает поглубже в мусор, прикрывает кофейной гущей из фильтра, чтобы было незаметно. Знает, что он рассвирепеет, если увидит, что она их выбросила, но знает и что никогда больше не сможет их надеть. Он прав, думает она, все дело в том, что я поступаю не так, как он велит.
Какой-то звук с верхнего этажа — она цепенеет. Только не дети, только не сейчас, господи, мне нужно время. Инстинктивно она опять задерживает дыхание, все чувства напряжены до предела. Звуки следуют один за другим. Тяжелые шаги по деревянному полу наверху, это не Тюра и не Миккель. Он. Слышно, как открывается дверь ванной, как он поднимает крышку унитаза. Она закрывает глаза и снова молит: Господи, не дай ему спуститься вниз, у меня нет больше сил. Только не сейчас. Лишь пять минут спустя, когда снова доносится храп, Эйлин разжимает руку, вцепившуюся в мойку. Громкий похмельный храп.
Пять дней. На сей раз всего пять. Когда-то давно между вспышками проходили недели, поначалу даже месяцы. У нее было время зализать раны, было время все скрыть. Отдохнуть и придумать объяснения синякам и сломанным ребрам. Нет, она не налетала на дверь и не поскальзывалась на лестнице. Подобные объяснения лишь вызывают подозрения. Другое дело — лед, на льду можно поскользнуться. На гладком полу в ванной тоже. Но только один раз. И она наловчилась запоминать, что кому говорила. Наловчилась придумывать причины и никогда не повторяться. Наловчилась скрывать. Покупала маскирующую крем-пудру разных оттенков, научилась превращать разбитую губу в лихорадку, усвоила, какой цвет камуфлирует синий и зеленый, а какой лучше всего скрывает остаточную желтизну. Думала, что и одеваться научилась. Вот дура.
Марике догадалась. Прошлой весной обронила что-то насчет длинных рукавов и застежки до горла в майскую жару. А Карен через несколько недель спросила напрямик. После она подумала, что напрасно рассмеялась в ответ с такой убедительной беззаботностью. Почувствовала, что этот смех унес брошенный спасательный круг далеко-далеко, не достанешь. Или это ее самое унесло прочь? Нет, теперь она другая. Она сделала выбор, идти на попятную поздно.
И ведь он прав. Не во всем, но в том, что имеет хоть какое-то значение. Он дал ей все, чего она желала, чего без него у нее бы не было никогда. Тюру и Миккеля. Так орал, что она испугалась, как бы они не проснулись среди ночи. Едва нянька уехала, все и началось.
“Без меня ты ничего бы не имела. Вообще была бы ничем. Слышишь? Ничем. И так ты меня благодаришь? Ведешь себя как уличная девка?”
Она попыталась оправдаться, хотя давно уже так не делает. Глупо, конечно, но ведь она тоже была не вполне трезва. Наверно, в этом все дело. Вот и сказала, что праздник, что просто пошла танцевать, безуспешно пробовала отказаться, однако не хотела поднимать шум и портить настроение. Тем более дома у Коре и Эйрика. На Новый год все так веселились, все танцевали. Вот так она сказала.
Глупо с ее стороны.
Он не сумел держать себя под контролем, сорвался, прежде чем они очутились в спальне. И на сей раз никакой маскировочной музыки. Тревога, что дети проснутся, отгоняла боль, пока она напрягала слух: как там, на втором этаже? Ударов она почти не чувствовала, только устало отметила, как он вошел в нее, и испытала облегчение, когда все закончилось.
Дети ничего не знают, думает она, наливая в стакан воды. Медленно пьет, смывает судорожный ком в горле. Они пока слишком маленькие, чтобы понять происходящее. Потом в голове мелькает, что надо вымыться, тихонько, чтобы не разбудить его. И лечь рядом с ним в спальне, быть на месте, когда он проснется. Утешить его, когда придет раскаяние, показать, что нет у нее никаких дурацких мыслей.
Эйлин Рамнес осторожно ставит стакан в раковину, выходит в холл. И едва поставив ногу на нижнюю ступеньку, осознает, что все теперь изменилось.
Белый овчинный медвежонок в красных тапочках и голубых штанишках на помочах сидит возле лестничных перил. Словно сам пришел и уселся там. Медвежонок Тюры, которого она никогда бы добровольно из рук не выпустила. Только если увидела что-то настолько страшное, что забыла про него. Эйлин понимает это еще прежде, чем обнаруживает на верхней ступеньке лужицу мочи.
— Вот черт, — говорит Марике и утыкается лбом в столешницу.
Карен наливает две чашки кофе, щелкает выключателем кофеварки, ставит кофейник на место.
— Выпей вот это. — Она бросает в стакан с водой шипучую таблетку. — Бутерброд и чашка кофе — сразу полегчает.
— Больше ни капли алкоголя, — глухо роняет Марике и в четыре глотка осушает стакан.
— Само собой. — Карен бросает в стакан еще одну шипучую таблетку. На сей раз она опустошает стакан сама, гримасничает от горького вкуса и утирает рукой рот.
— Который час?
— Полдесятого.
Марике со стоном тянется за молоком.
Они молча едят. Жуют, нарочито чавкая, в безмолвном согласии, что разговаривать пока что излишне. Тем временем каждая прокручивает в памяти события вчерашнего вечера. Карен вспоминает все в обратном порядке. В четверть четвертого они на такси приехали домой. Пока она расплачивалась с шофером, Марике, которая успела скинуть туфли на высоких каблуках, прошла в одних колготках прямо по десятисантиметровому слою снега на тротуаре. В последнюю минуту Карен умудрилась задержать машину и выудила с полу новенькие лубутеновские лодочки, прежде чем таксист рванул с места.
Тоже нетвердо — но все-таки потверже, чем Марике, — держась на ногах, она сумела завести подругу в мастерскую. Сейчас она чувствует, что колено болит и что вдобавок она явно натерла водяные мозоли. Танцевала, что ли? Да нет, думает она, я не танцую, уже десять с лишним лет не танцевала. Потом вспоминает. А ведь верно, танцевала. С Брюнном, с Эйриком. С печальным актером, чья жена намылилась в Голливуд. А потом с Лео.
Он играл, вспоминается ей. Не хотел, но его уговорил Джейсон Лавар, который сразу после полуночи выдал пару песен, а потом сообщил, что здесь присутствует его кумир Лео Фриис. И спросил со сцены, не окажет ли Лео ему честь, исполнив песню-другую. Коре, который не ожидал такого поворота, устало попробовал разрулить ситуацию, разрываясь между желанием не портить настроение Джейсону Лавару и вместе с тем защитить Лео, который зарекся когда-нибудь снова выступать перед публикой. Не на стадионе перед тридцатью тысячами зрителей. И не перед ста пятьюдесятью гостями на вилле в Тингвалле. Но Джейсон Лавар ничего и слышать не хотел.