Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Научность была для нее не только главным принципом, но и своего рода нравственной категорией, синонимом честности и порядочности. А еще – инструментом проверки на подлинность любых идей или убеждений. Если не поддается научной формулировке, значит – ничего не стоит.
В связи с этим вспоминается забавный случай. 1996 год. Кафедра культурологии Балашовского пединститута, где я тогда работала, проводит межрегиональную конференцию «Диалог культур». Мариэтте Омаровне послали приглашение без особых надежд на то, что она откликнется. В то время она не только делала свою огромную научную и академическую работу, но и была членом президентского совета, входила в комиссию по помилованию при президенте России. До нас ли тут! Откликнулась. И приехала. Даже не в областной Саратов с его университетскими традициями, а в маленький Балашов.
…Мариэтта Омаровна выступает на пленарном заседании. Рассказывает о том, как в 1920-е годы русская литература под идеологическим прессом пыталась выживать, о своих знаменитых «экологических нишах». Актовый зал – битком. Не только студенты и преподаватели – вся местная интеллигенция собралась послушать саму Чудакову. После доклада начинаются вопросы. В основном, умные, профессиональные и по делу. Но, разумеется, находится человек из той породы, которую Мариэтта Омаровна особенно раздражала.
– Госпожа Чудакова, – спрашивает один из местных графоманов-«почвенников», нажимая на «госпожа», – вот скажите, пожалуйста, за что вы нас так ненавидите?
– Кого конкретно?
– Ну, нас, русских людей, русских писателей…
– Сформулируйте вопрос научно, и я на него отвечу, – чеканит Мариэтта Омаровна.
(Смех и аплодисменты в зале.)
Ее чувство юмора обезоруживало и спасало.
Еще из студенческих времен: к сожалению, кафедра, на которую пришла работать Мариэтта Омаровна, оставалась кафедрой советской литературы даже после переименования в кафедру русской литературы ХХ века. Став аспиранткой и получив возможность участвовать в заседаниях этой кафедры, я вдруг с удивлением обнаружила, как нелегко обожаемой студентами Мариэтте Омаровне там приходилось. Часто такие мероприятия превращались в бесконечные суды над профессором Чудаковой, которая посмела сказать о каком-нибудь советском классике что-то резкое, которая не сдала вовремя отчет, которая опоздала на занятие на полчаса (она, как всегда, откуда-то мчалась, делая сорок дел одновременно, но потому и просила себе последние пары в расписании, чтобы иметь возможность закончить лекцию после звонка).
…Однажды, по окончании очередного разноса, взял слово шолоховед Бирюков, чьи семинары отличались редкостной скукой. Студенты к нему традиционно не ходили или подтягивались к концу пары. На это он жаловался постоянно, как обычно, пространно и многословно. «И вот представляете, дорогие коллеги, – вещает он, – за полчаса до звонка распахивается дверь и на пороге возникает высокая фигура в черном пальто и шляпе…» Он делает паузу, чтобы потом назвать имя преступника – особо им не любимого поэта Гриши Марговского. И тут мгновенно реагирует недавно обвиненная во всех смертных грехах Мариэтта Омаровна. «Уважаемый Федор Григорьевич, – обращается она к оратору своей неподражаемой скороговоркой, – вы ведь не будете утверждать, что это также была я?»
Кафедру накрывает ураганный хохот. Смеются все: и те, кто с наслаждением Чудакову отчитывал, и те, кто ей искренне сочувствовал.
Можно было только догадываться, какой ценой давались ее внешнее спокойствие, элегантные шутки и убийственная ирония.
…«Оля, – шепчет она мне в институтском дворике, отведя в сторону, и сует рецепт и деньги, – сбегайте в аптеку, купите вот это… У меня сейчас семинар, вызовите меня в коридор. И главное – никому, НИКОМУ об этом не говорите. И не только здесь. Об этом даже дома не знают…» Я заглядываю в рецепт. Там серьезный сердечный препарат, такой принимает моя мама…
Говорю об этом только сейчас. Надеюсь, Мариэтта Омаровна меня простит где-то там, далеко. Да и срок давности истек. Почему-то многим она казалась железной, многие ее панически боялись. Но она была вот такой – блистательной, гениальной (любимое литинститутское занятие – выяснять, кто гений, а кто нет, а тем временем гений и правда почтил своим присутствием стены этого заведения) и в то же время уязвимой. Потому что была очень живой. Такой и останется.
Георгий Левинтон
Несколько мелочей о Мариэтте Чудаковой
Я понимаю, что многие участники этих воспоминаний писали сразу после известий о смерти, после похорон. В этом случае трудно не сбиться на жанр некролога. Я же пишу последним, как уже давно напоминает мне Умка, поэтому мне хочется писать не в некрологическом стиле, а скорее в мемуарном, как бы отстраняя легкостью тона боль и тяжесть потери. В конце концов, в традиционном обряде похорон обязательно присутствуют комические элементы. Отсюда этот безответственный жанр разрозненных фрагментарных воспоминаний (исповедь горячего сердца в анекдотах), никак не претендующих ни на оценку деятельности Мариэтты Омаровны, ученой и гражданской, ни на очерк ее характера. Когда я при знакомстве или в каком-то из первых разговоров назвал ее так (М.О.), она строго велела называть ее по имени и пригрозила, что в противном случае тоже будет называть меня по имени-отчеству.
Едва ли не раньше, чем встретился с ней, я услышал о ее докладе, который недавно упоминала Оля Ревзина в ФБ, назвав докладом об устной речи. Моя соученица Е.Г. Рабинович приехала из Тарту после Летней школы (кажется, 3-й, 1968 года) и похвасталась: «Моей ручкой был написан лучший доклад на школе» – оказалось, что она одолжила свою ручку Мариэтте. Сама Мариэтта в воспоминаниях о Лотмане описывает свой доклад о Зощенко, но не на школе, а на кафедре. У меня – твердое сознание, что я этот доклад читал, там речь шла о логике обыденного мышления и материал был – частично или полностью – взят из Зощенко. Никаких следов этого доклада в материалах всех школ обнаружить не удалось.
Одна из первых встреч была на докладе Вяч. Вс. Иванова в Литературном музее на Петровке, я пришел туда после обеда в «Будапеште», не вполне трезвый. В каких-то кулуарах я увидел, как мне казалось, Наташу Горбаневскую и подошел поздороваться, я хотел потрепать ее по плечу и поднял уже