Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если Тэффи видела, что в революционной России правит кровавая смерть, то среди эмигрантов она наблюдала смерть духовную: «Ни во что не верим, – пишет она в «Ностальгии», – ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли. Боялись смерти большевистской – и умерли смертью здесь». В «Сырье» она фиксирует умирание в среде русских художников и интеллектуалов:
О русском искусстве, русской литературе – в особенности о русской литературе – скоро перестанут говорить. <…>
Работать никто не может. <…>
Говорят:
– Помните, я писал… Помните, я говорил. Вспоминают о своей живой жизни в здешней загробной [Тэффи 1997–2000, 3: 56][332].
Учитывая обстоятельства, двойственный образ смерти – духовной смерти беженцев и физической смерти тех, кто остался – едва ли стал неожиданным. Неожиданным было то, до какой степени образ смерти при жизни оказался созвучен сочинениям Тэффи (и серьезной поэзии, и юмористической прозе), созданным в доэмиграционный период. Более того, эмиграция лишь обострила ее прежнее ощущение бессмысленности жизни. Изображая в «Ке фер?» складывающееся эмигрантское общество, повествовательница бесстрастным тоном ученого описывает лерюссов (les russes, русских) как племя, обычаи которого идут вразрез даже с законами физики: «Живем мы, так называемые лерюссы, самой странной… жизнью. Держимся вместе не взаимопритяжением, как, например, планетная система, а – вопреки законам физическим – взаимоотталкиванием» [Тэффи 1997–2000, 3: 126][333]. В этом мире наизнанку вывернуты не только законы природы, но и значения слов:
…лерюссы определенно разделяются на две категории: на продающих Россию и спасающих ее.
Продающие живут весело. Ездят по театрам, танцуют фокстроты, держат русских поваров, едят русские борщи и угощают ими спасающих Россию. <…>
Другую картину представляют из себя спасающие: они хлопочут день и ночь, бьются в тенетах политических интриг, куда-то ездят и разоблачают друг друга.
К «продающим» относятся добродушно и берут с них деньги на спасение России. Друг друга ненавидят белокаленой ненавистью [Тэффи 1997–2000, 3: 127–128].
Позерство и обман, к которым ранее прибегали комические персонажи Тэффи, тоже никуда не делись: на самом деле они были даже более необходимы беженцам, вынужденным начинать жизнь с начала. Это ощущается в написанном в 1920 году рассказе «Две встречи». Первая встреча происходит в потрепанном домишке, расположенном на берегу моря и носящем несоответствующее название «Большой Европейской Гостиницы», где бывший сердцеед и офицер «знаменитого пьяного полка» Андрей Николаевич встречается с Ириной Петровной, женой бывшего губернатора [Тэффи 1997–2000, 3: 23][334]. По привычке он начал шутливо флиртовать с ней, но затем «вздрогнул… посмотрел кругом на грязный песок, на тряпки, на жестянки, на ржавый плющ и сказал… “Кончено! Умерла Россия”» [Тэффи 1997–2000, 3: 25–26]. Однако к тому времени, как пара второй раз встречается на улице де ля Пэ, Андрей становится другим: элегантно одетый, он заявляет о своей «глубоко патриотической» миссии: «Строить молодую Россию… вот этими руками» [Тэффи 1997–2000, 3: 26]. Таким образом, он стал одним из «спасающих», хотя его абсурдное занятие – «электрификация приваршавских водопадов» – снижает впечатление от его высоких слов [Тэффи 1997–2000, 3: 27].
Подобно Андрею, простым эмигрантам приходится, хотя и в менее выраженной форме, маскировать свою бедность. Даже такое заурядное действие, как приглашение друзей на чашку чая, толкает их на обман. «Если вы натуральный беженец и живёте в одной комнате, – советует своим читателям Тэффи, – то для настоящего светского файфоклока вы непременно должны придать вашему помещению элегантный вид: выбросить из пепельницы присохшие к ней косточки вишен. <…> Умывальную чашку можно скрыть под небрежно развёрнутым японским веером» [Тэффи 1997–2000, 3: 93] («Файфоклоки»)[335]. Чтобы придать блеск разговору, не следует говорить о бытовых проблемах, но стоит порассуждать «об опере, о туалетах. Только не надо говорить непременно правду. – В оперу не хожу – денег нет». Вместо этого надо переводить все в более высокую плоскость и заявлять: «Французы не понимают даже Чайковского» или «Пакэн[336] повторяется!» [Тэффи 1997–2000, 3: 94].
Если в эмиграции мертвящий мир общества из ранних рассказов Тэффи оказался перенесен в Париж, то локус желаемого «другого» переместился из некоей недостижимой, трансцендентной области на ее утраченную родину. В «Ностальгии» суть русскости оказывается олицетворена в любезной сердцу эмоциональности русской крестьянки:
У нас каждая баба знает, – если горе большое и надо попричитать – иди в лес, обними березыньку крепко двумя руками, грудью прижмись и качайся вместе с нею. <…>
А попробуйте здесь:
– Allons au Bois de Boulogne embrasser le bouleau![337]
Переведите русскую душу на французский язык… Что? Веселее стало? [Тэффи 1997–2000, 3: 38].
Стихотворение «Тоска» – редкий пример того, как Тэффи позволяет себе