Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Защебечет робко птица, пропоет короткую песню и смолкнет, испуганная могильной тишиной, и опять покой, опять тишина. Налетит стая черно-сизых галок, покричат, погуляют и пошли далее к городу – и тихо среди казацких могил.
Солнце садилось красное и яркими огненными лучами озаряло ограду и клало блики на кресты и стекла кладбищенского храма.
Природа засыпала. Слышался где-то далекий стук арбы, и обрывок недоконченной песни широким размахом пронесся по воздуху и вдруг стих, забравшись высоко-высоко. Ласточки реют над землей и с слабым писком гоняются одна за другой; пахнет в воздухе смолой, и вдруг сразу пронесет этот запах, и сильнее станет мощный аромат степи, цветов и трав.
По пыльной, выжженной солнцем, с заросшими травой колеями, дороге быстро идут две женщины. Одна – молодая, полногрудая, красивая, с добрым и пугливым выражением во взоре, другая – старая, в черном кубелеке, седая и сморщенная. Это шла, соблюдая заветы предков и исполняя стародонские обычаи, Маруся со своей няней помолиться о завтрашнем свадебном дне на могилах у предков. Вот подошли к ограде, и таинственная тишина охватила их. Маруся побледнела и шепотом сказала няне:
– Страшно!
– Еще бы, мать моя, не страшно. День особенный, таинство великое. Бывали, мать моя, случаи, что родители вставали из гробов и благословляли или проклинали своих детей…
– А упыри, няня?
– Нет, упырей здесь нет. Здесь упыря не похоронят.
– Но ведь бывали случаи?
– Бывали, конечно, бывали. Но только упырь нас не тронет. Упырь любит пить невинную кровь.
Кольнули эти слова Марусю, но промолчала она и быстрее зашагала по хорошо знакомым тропинкам. Дойдя до могилы своей матери, она опустилась на землю и припала лбом к холодному камню. Холод камня освежил ее – ей стало легче, и она начала молиться. Вся молитва, где она призывала усопших предков, клялась им сохранить в чистоте данный ею обет, просила от них благословения, предстательства их у престола Отца Небесного, чтобы благословил Он новое поприще ее жизни, казалась ей грубой насмешкой над ее положением, но тем не менее и она ее утешила. В конце молитвы ей стало легче, а когда там, далеко внутри, она почувствовала биение и трепетание новой, зарождающейся жизни, она радостно улыбнулась и, спокойная и счастливая, безбоязненно прошла назад через кладбище и вернулась домой.
И странное дело, при всем сознании своем, что она мать, она ни разу не вспомнила Рогова.
То, что случилось ранней весной в вишневом саду, казалось душным, ничего не значащим кошмаром. Она была женщина, и исполнение величайшего завета женщины ее радовало и беспокоило, и мало заботило ее, как это вышло, но сильно беспокоило ее, как это выйдет. Ей казалось, что будущий ребенок принадлежит только ей, и она начинала радостно прислушиваться к тому, что таинственно совершалось внутри нее.
Маруся не спала эту ночь. Ее волновало ожидание того, что будет. Она знала, что свадьба пойдет по старине, со всеми обрядами, и догадывалась, что разумела Анна Сергеевна, когда говорила, что будут изменения, потому что их дом передовой и приличия соблюдать умеет.
Гостей не должно быть много. Почти все мужчины ушли на войну, во многих домах были раненые или плакали по покойнику, с трудом можно было собрать необходимый поезд.
Не спал в эту ночь и Каргин. Надежда боролась в нем с сомнением и отчаянием. Он слишком много слышал, немногое даже и видел, но… но не верилось ему. Ему казалось, что если бы это было так, то простая, честная, наивная Маруся должна была бы сознаться ему в своем грехе, а раз этого не было – значит и греха не было. По крайней мере, он, Каргин, сказал бы ей все, что было. И то, что невеста его молчала до последнего дня, возбуждало его надежду, с каждым часом переходящую в уверенность.
А если… И тогда ничего. Каргин настолько любил Марусю, что стоял выше этого, и ему это было все равно, но, подобно отцу своему, он не мог вынести лжи и притворства.
С нетерпением ожидал он того часа, когда разрешатся его сомнения и Маруся чистой и непорочной выйдет из этого испытания.
И не один он волновался. Волновалась сваха, полковница Луковкина, есаульша Зюзина, хорунжиха Сокова, весь Черкасск ожидал, чем окончится «нахальство» Маруси и удастся ли ей провести своего недалекого жениха. И если бы не тяжелое время, если бы не как гроза надвигающиеся слухи с верховых станиц о том, что Платов едет на Дон комплектовать новые и новые полки, что русские разбиты под Бородином и Москва взята французом, если бы незакипавшая жажда померяться силами с смелым врагом и не возня по домам, – давно порезали бы хвосты сипаевским коням и подарили бы Каргину лысого жеребца. Но шум брани усмирял страсти, сплетни не производили должного впечатления в домах, где собирали меньших сыновей, пятнадцатилетних казачат, где плакали неутешные матери и проливали слезы вдовы.
На это-то волнение перед войной да на славу сипаевского дома, как дома, на заграничный манер поставленного, и надеялась Анна Сергеевна, когда созывала со всеми церемониями пол-Черкасска откушать свадебного хлеба-соли. Старик Сипаев письменно благословил молодых, а расторопная тетушка Анна Сергеевна решила разыграть роль матери молодой и свахи в одно время. Первую роль она брала на себя, как старшая из родственниц Маруси, а вторую ей надо было взять, чтобы правильно наладить свадебный обряд и не дать пищи злым языкам.
Аграфена Петровна, мать Каргина, несмотря на болезнь, рано поднялась в этот день и отправилась благословить своего сына. Сын, уже одетый, сидел у окна и смотрел на пыльную черкасскую улицу. Долго говорила ему мать. Молодой внимательно и почтительно слушал старуху. По окончании ее речей он нежно поцеловал ее и сказал:
– Я уверен, мамочка, что все так и будет! Если бы было иначе, Маруся сказала бы – она честная!.. Я уверен, и я счастлив!
– В добрый час!
К полудню начали съезжаться гости жениха. Приехал дружко, приехали еще другие молодые люди, и горница Каргина наполнилась толками про войну. Большинство казаков пошило себе обмундирование, и красные, желтые и синие лампасы пестрели в толпе. Действия Кутузова беспощадно критиковались. «Мы-де да мы», – слышалось ежеминутно, и совет молодежи решил наступать на Наполеона во что бы то ни стало. Хвастались оружием, и «волчки», настоящие генуэзские клинки, персидские и турецкие сабли со звоном вынимались из ножен. Пробовали рубить медную монету, разрубили стул в комнате Каргина, пошвыряли его книги на пол, говоря, что по нынешним временам все это вздор, недостойный казака, об Марусе почти не говорили, намеков не было никаких, и Николай Петрович совершенно успокоился за свою Маню. Он оживился, рассказывал, что он прочел про войну, что ему писал отец, и восхвалял Платова.
– Да, наш Матвей Иванович – это, можно сказать, голова, он один умнее всех.
– Но Багратион, – заметил кто-то в стороне, но его зашикали:
– Что Багратион! Если бы он был умен, давно бы побил француза. Бабы и отцы наши били, чего же он церемонится.