Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачем девку смущаешь, – строго сказала Анна Сергеевна. Ну, садись здесь – она, верно, сейчас вернется.
Каргин сел на маленькую скамеечку и глубоко задумался. Он глядел на темно-синее небо, на верхи деревьев, усеянных плодами и ярко озаренных солнцем, на переплет ветвей, в которых с писком возились красивые щеглята, и думал он свою думу.
До него дошли слухи про роговскую историю, и он слыхал, что Маруся «не того». Глаза его тоже не могли не видеть этого, и мучило это его… Но придет он в сипаевский дом, глянет на него, широко раскрыв серые глазенки, Маруся и зажжет все в нем, сладостным волнением зажжет, и забудет он черкасские сплетни.
Маруся вернулась серьезная, задумчивая, с опухшими от слез глазами и молча уставилась в закипавшее варенье. Она внимательно подымала ложку вверх, смотрела, как тянулся сок, любовалась, как он искрился на солнце, прозрачный и красивый, и вся ушла в хозяйственные заботы. За ними горе у нее скоро забылось.
– Ну что, Николенька, из армии пишут?
– Из армии? Плохо, тетя. Мы отступаем дальше И дальше. Казаки знатно дрались двадцать шестого июня под Миром. Пишут, много пленных побрали. Награды большие вышли. Петя Коньков орден Святой Анны третьего класса получает.
– Ну, слава Богу. Может, за войной-то и забудет свою балетчицу, а то… – и вдруг осеклась. А чем ее Маруся лучше балетчицы? У балетчицы-то хоть дети не родятся… А тут… Ну, наделали позора. Впрочем, что тут такого? Редкая девка не согрешит, и уже лучше до брака, чем потом-то, как все с чужими мужьями живут. Ах, жизнь, Жизнь… Да и как не путаться молодайкам, тоже и в их положение войти надо. Мужей-то за походами много ли видят они?!
– Мне станичник раненый сказывал, дюже храбрый казак Коньков!
– Петя-то! Еще бы! Он и в те войны страху не знал. На него нет ни смерти, ни ран, сильно решительный казак.
– Сказывал, коня славного добыл у француза, своеручно, говорил, офицера ихнего зарубил.
– А вы бы зарубили офицера, Николай Петрович? – спросила просто Маруся.
Анна Сергеевна радостно посмотрела на нее.
«Отошло, значит, если задевает».
– Не знаю, Марья Алексеевна. Зарубить-то оно, конечно, можно – только грех это.
– Грех?! – протянула Маруся. – Что это вы? Да неприятеля никогда греха нет убить. Он веру христианскую поганит, он церкви в конюшни обращает – он, одно слово, враг. Нет, по мне, это славно и красиво для казака, когда он много убьет неприятелей.
– Ведь и у них, у неприятелей-то этих, могут быть жены, дети, невесты.
Вспыхнула Маруся.
– А не дерись. «На зачинающего Бог», а они зачали. Правда, тетя, – продолжала Маруся, – какой молодчик Коньков?
– Петя-то, племяш мой? Да я в него, как девка, влюблена. Красивый-то да ловкий какой, джигитует-то как важно. Перехват-то какой тоненький, у другой девки такого не будет.
– Мне, тетя, – вдруг сильно покраснев, сказал Каргин, – слова два надо поговорить по делу наедине.
Забило тревогу сердце Маруси. Вспыхнула она вся. Смутилась и Анна Сергеевна. На что уж смелая была.
– Пойдем, дружок, в горницы.
Однако тревога была напрасная. Каргин и не намекнул даже про роговскую историю. Он договаривался о дне и назначили десятое сентября. Потом пошли разговор о деле. Анна Сергеевна не утерпела, чтобы не похвастать Марусиным приданым, и пошли перечисления лошадей коров, быков, волов, овец мериносовых и овец простых, овец шленских, овец русских, десятин пахотной земли, десятин под лесом, под пшеницей, луговой и прочее, и прочее. Каргин слушал со скучающим видом, а сердце его рвалось скорее к полной и пышной Марусе. Наконец, он вырвался, простился с Анной Сергеевной и пошел было в сад, да вдруг повернул назад и, выйдя из дома, тихо побрел к себе.
Он проходил через оружейную, вспомнил, как на Рождестве лежал он в ней больной после выпивки, смутился чего-то и пошел в свой дом.
После назначения Каргина командиром полка все перевернулось в их доме. И «письменюга»-то не в большом порядке держал его, а с отъездом его при молодом барине Николае Петровиче все расползлось по швам. Каргин был неряхой дома. Мать его, Аграфена Петровна, взятая отцом из простых казачек, лежала вечно больная в своей горнице на лежанке, на печи. Она читала с грехом пополам Псалтирь и Четьи-Минеи, молилась и плакала, принимала странниц, убогих людей и новочеркасских сплетниц. Сына своего она любила до болезненности, мужа боялась, и, хотя Каргин никогда ее даже и не побранил, она все боялась, что он ее побьет когда-нибудь.
Николай Петрович прямо прошел к матери. Окна были занавешены, и в небольшой комнате, почти сплошь заставленной киотом с образами и с теплящейся перед ним лампадкой, в комнате, в которой пахло жильем, деревянным маслом, ладаном и еще каким-то особенным крепким запахом, который только и бывал что в старину, свернувшись в комок, лежала старуха. Лицо ее было расстроено, она недавно плакала.
– Здравствуй, Николенька, здравствуй, сынок мой родной.
Николай Петрович поцеловал свою мать.
– Что, мачка, чистят мне половину, что в сад выходит?
– Ох, Николенька, погляди сам. Мне где же досмотреть.
– Смотрите, мачка.
– Николенька, – повернулась к нему старуха, – родненькой мой… Нехорошее такое я про нее слыхала. Каргин нахмурился.
– Мало ли вздору в народе брешут.
– Болезный ты мой, на правду похоже. Ведь была она невестою-то красного, что к нам приходил.
– Ну? – сердито хмурясь, крикнул Каргин.
– Так видали, ох, сынок мой болезный! Видали, как через тын перелезал он к ней и целовал ее…
– Я вам, мачка, довольно говорил, чтобы вы мне сплетен не передавали, что ваши ведьмы разносят. Я сказал, так и будет!
И в этом решительном, суровом «я сказал, так и будет» сказался не молодой, застенчивый, болезненький Каргин, а сказался старик, «письменюга» Каргин, что в болезнь упрямством своим загнал жену, что так и не допустил сына своего поступить в полк.
– А сплетням-бабам вашим передайте, что если я хоть одну здесь увижу – плетьми разогнать прикажу!
– Ох, Николенька! Ох-ох-хо! Горестный ты мой! Чует мое материнское сердце, что будут у наших лошадей хвосты резаные, а конь твой будет лысый[50], – причитала старуха.
Минувшая вспышка гнева у Николая Петровича сейчас же прошла, и он ухаживал и утешал свою мать, приносил ей арбузного сока и семечек и до ночи возился со старухой.
Ты отворяй, матушка, ворота,
А вот тебе невестка молода…
Тихо, торжественно тихо на Старочеркасском кладбище. Грустно поникли плакучие березы и ивы, ласково кудрятся дубки, краснеет своими ягодами калина и рябина. В беспорядке разбросались по нему деревянные кресты, каменные плиты с витиеватыми эпитафиями, могильным холмики, обложенные дерном, и просто бугры и возвышения. И много казаков, еще более казачек лежат глубоко под родной землей, и ничто не нарушит их покоя.