Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гулять темпераментный и искрометный Геркин отец начал вскоре после возвращения в Москву с молодой женой — примерно на четвертом месяце ее беременности. Но надо знать уроженцев земли тульской — родины шахтеров и пряников, самоваров и оружейников. Мама поскандалила лишь так, для пробы… Бабушка с дедушкой, будучи людьми высочайшей порядочности, продолжая глубоко, но тайно сожалеть о сыновьем выборе, приняли в супружеском конфликте сторону неприятной для семьи правды — невесткину и тут же, будучи заподозрены в хитросплетении необъяснимого с ее точки зрения такого их поведения не по-родительски, были обвинены во всех смертных грехах, включая ненависть по национальному признаку и вытекающее из нее подстрекательство к супружеским изменам и разводу. На этом Любовь Петровна не остановилась, ее столичный «обтес» в сочетании с наследной оружейной хваткой и природной самоварной смекалкой дал плоды, для приютившего ее интеллигентного еврейского семейства самые непредсказуемые. В развитие и раскрут означенного противостояния сторон полетело заказное письмо, адресованное очередному партийному съезду, возглавляемому Никитой Сергеевичем Хрущевым, с предложением об отчислении из партийных рядов недостойного коммуниста — в случае развода — и вынесении строгача с предупреждением — в случае покаянного возвращения его в семью… Результатом был развод, плюс выговор обычный, не строгач и без предупреждения, плюс многолетняя мамина ненависть к отцовой семье, что стала подлой их с Борисом разлучницей, плюс скрытная любовь матери к отцу вплоть до последнего дня ее жизни…
«Об одном тебя прошу, — сказала она как-то Герке ни с того ни с сего, — хочу лежать рядом с ним, но без них… Сделай как-нибудь…»
Разговор был на даче, за пару лет до ее безумия. С утра она убивалась на никому не нужной клубнике. Клубника была особого позднего сорта и плодоносила чуть ли не до морозов. Любовь Петровна, добравшись на пенсии до недораспробованной в свое время деревенской жизни на земле, собирала ягоду ведрами, потом рассаживала, пересаживала, дергала сорняки, удобряла и резала усы. Почти вся клубника, выращенная в результате маминых нечеловеческих усилий в перманентном состоянии между предынфарктом и гипертоническим кризом, в результате пропадала. Геркин сын туда не ездил и поэтому ее не ел, предпочитая отсиживаться на даче у свекрови, где у него были летние друзья. У Герки была на клубнику аллергия, а Наташка отказывалась от всех видов сладкого вообще, включая плесневеющие и регулярно и тайно выбрасываемые варенья и компоты. Бороться с маминым плодово-ягодным самоубийством было невозможно, и Герка махнул рукой.
…Тогда он прекрасно понял, что имела в виду мать, сказав это «…рядом, но без…», но сделал вид, что не расслышал, и отшутился…
Потом умер отец… Он умер, не приходя в сознание, в торакальной хирургии, от легочной недостаточности, с так и не вынутой из грудины дренажной трубкой, отсасывающей гной из легких… Он стал последним снизу на центральном мраморном куске, откуда и смотрел сейчас на Геру тем самым внимательным и нежным взглядом.
Любовь Петровна об этом никогда так и не узнала. Последние полгода она пребывала в тихом, но полном, на всю голову, без остатка, сумасшествии, заработанном всей своей яростной, наивной и непредсказуемой в высокой температуре самоварного угара жизнью. Случилось это разом — просто лопнула где-то в голове маленькая по размеру, но очень важная для организма жилка, после чего Любовь Петровна улыбнулась, сняла с полированной горки хрустальную вазу, поставила на пол и пописала в нее, не снимая трусов. Второй раз она улыбнулась уже Гере, который, высадив вместе с жэковским слесарем входную дверь, ворвался в материну квартиру в полном неведении о происшедшем, но уже с плохим предчувствием. Все хрустальные вазы, которые мать с деревенским упорством собирала долгие годы и расставляла потом через равные промежутки на гэдээровской стенке, были оттуда сняты и аккуратно расставлены по кругу на полу с налитой в каждой понемногу темной мочой.
— Боренька… — улыбнулась она Гере, — наконец-то…
Так он до конца в маминых мужьях, то есть в собственных отцах, и проходил… Семья уже два года как жила в Карловых апартаментах, в Германии, сын там учился, Наташка его пасла, и Герка по всем делам разрывался сам, в отчаянии понимая, что иначе не получится никак…
Он переставил блошиную сумку ближе к могиле…
— Ну и что мне теперь прикажете делать?.. — задумчиво вздохнул он, прокрутив в голове мамино завещание. — А?.. Борисоглеб Карлыч? — Он повернулся и адресовал вопрос керамическому цветному Полуабрамовичу. — Мамку-то куда ложить будем?
Он позволял себе немного поерничать, но только вслух и наедине. Про себя, мысленно, он никогда не посмел бы сказать этих слов… Полуабрамович даже не моргнул в ответ. Герка прекрасно понимал, что выхода из ситуации нет никакого и мамино место — здесь, несмотря на нежелательную близость Марьяны Борисовны и Аркадия Ефимыча. Оба они, тоже в черно-белой керамической полуулыбке, внимательно отслеживали Геркины сомнения с высоты средней части главного, центрального камня.
«В общем, хороним…» — окончательно решил он и потянулся к сумке…
Внезапно он вспомнил, что совершенно упустил из виду цветы.
— Ч-черт! — выругался он вслух и тут же испуганно прикрыл рот рукой.
Он знал, что черта поминать не стоило, особенно здесь.
«Ладно… — решил он, — сумку оставлю здесь, на хрен она кому сдалась… И быстро, туда-сюда, к воротам, за цветами…»
Он строго посмотрел на Полуабрамовича.
— Посторожите, Борисоглеб Карлыч, я сейчас вернусь…
Внезапно Герка поймал себя на мысли, что общается с Борисоглеб Карлычем единственно как с живым, несмотря на обилие вокруг таких же цветных и черно-белых керамических покойников. Неопределенно хмыкнув, он прикрыл, на всякий случай, сумку старой газетой и погнал к главным кладбищенским воротам, на цветочную точку.
Выбора не было, но особый выбор и не был нужен. Бабушке с дедушкой во времена их жизни цветов не дарили, отцу это вообще всегда было до фени, ему, в хорошем смысле, все было до фени, что не являлось бабами, наукой, детьми или внуками, ну а матери, Любови Петровне, нравилось все, вообще все… Особенно что подешевле…
Он купил пять жиденьких, но зато недораспустившихся желтых хризантем и пошел назад, думая, что воду уже, наверное, отключили — надо будет все равно где-то найти и наполнить банку…
Подходя к своему участку, он подмигнул Полуабрамовичу — мол, спасибочки, Борисоглеб Карлыч, за сохранность блошиного кожзаменителя. Герка на мгновенье представил себе, как с живой блохи сдирают кожу, и внутренне хохотнул. Он протянул руку к сумке и… отпрянул… На ее месте валялась смятая газета, но он сразу понял, что больше ничего там нет… НЕТ!!!
Сумка исчезла… Исчезла вместе с банкой, совочком, газетой, журналом с певичкой, бутербродом, фосфалюгелем и… урной с прахом его покойной матери, Любови Петровны.
— Нет… — прошептал Герман, — нет… Только не это…
Он еще раз пошевелил пустую газету, потом закрыл и открыл глаза, надеясь на чудо или сон… Ни того, ни другого не случилось — чуда не произошло, сон не подтвердился, сумка не явилась. В животе, чуть ниже правого подреберья, в месте язвы, взвыла бесшумная сирена… Она выла не как обычно, кругами — тише-громче, а на этот раз — на одной пронзительной ноте, острой, но с зазубренным краем…