Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Э, ты чего это, а? — Два незнакомых мужика, не из наших, не кизлярских, подвалили незаметно. Один из них тыкал в мою сторону пальцем. — Нажралась, что ли? — Он всмотрелся в меня внимательней и обратился к другу: — Слышь, может, в больничку ее надо, а? Глянь, чего у нее там. Свежее совсем, с кровью…
— Да пошла она, — равнодушно махнул рукой другой. — Менты, если чего, утащат. Или свои подберут. Возись тут еще со всякой грязью. — Он сплюнул и пошел дальше не оборачиваясь.
— Ты тут гляди, не окочурься от холода, слышь? — все-таки проявил напоследок заботу первый мужик и побежал догонять второго.
«Интересно, — странная мысль пришла в голову внезапно, — а Беринг-то тоже не видит теперь целиком, как я, или же нормально видит, как раньше?»
Но, как я уже говорила, узнать это мне так и не довелось. Возлюбленный мой так больше и не нарисовался. Поначалу, когда через пару дней я попривыкла понемногу к новому своему одноглазому состоянию, то попробовала поискать его у рынка. Но я также знала, что рынок наш кизлярский зимой работает лишь по выходным, по полдня всего. Да и то сказать: какой там рынок — так, толкучка позорная, где и честно поживиться особенно-то нечем, не говоря уж украсть чего. В общем, еще через пару дней тему эту я закрыла окончательно, до следующего Берингова пришествия на Кизлярку.
«Надо б к Чечену прибиться, — подумала я тогда. — До тепла хотя бы перекантоваться с его шайкой-лейкой, у них вроде насчет пожрать всегда как-то решается. Еще бы — все помойки оккупировали, чужому не пробиться. А он спросит, конечно: чего ж Беринг-то твой, опять деру дал до тепла? До летней сытой погоды?»
Придется согласиться, выхода нет другого никакого. Только он, зараза, наверняка приставать начнет, как тогда, и припомнит еще, что в тот раз у него не вышло со мной ничего, потому что Беринг как раз вернулся, хоть и потасканный и побитый, но свой, тем не менее, родной. Помню, перед самым уже было летом. Хотя… Теперь Чечен, может, и не клюнет на меня, одноглазую. Он, говорят, рыжую к себе переманил, воровку тамошнюю, с Третьей Подшипниковой шмару. Та еще сучара…
Я еще забыла сказать, что к моменту потери глаза уже была беременна. От Беринга, само собой, мне не от кого больше было, — я что, этих дел не знаю разве? Честно говоря, я думала, что уже никогда не забеременею больше, да и не стремилась особо. Прошлых детей у меня все равно забрали и не сообщили даже куда: какая ты мать, сказали, — дохлятина беспризорная. Спасибо, саму не отправили куда следует, на выселки какие-нибудь, как Томку — первую Берингову подругу, тоже нашу, с Кизлярки, которая до меня еще у него была. Он тогда опять в бегах числился, опять перед самым летом дело было…
Но живот мой, между тем, был еще виден не как положено, он пока только намечался изнутри. Если б тот водопроводчик в подвале мог это заметить, то, наверное, не кинулся бы в меня гайкой, а просто бы дал уйти. Но он не увидел и поэтому швырнул в полную силу. Таким образом, то, что я сказала раньше, про ненависть, жалость и прочее, не относится к подвалам. В подвалах я выбрала бы для себя жалость — только жалость — и тогда, возможно, осталась бы зрячей целиком, на оба глаза. Там-то уж тоска и безнадега нашей проклятой жизни не имеют значения: главное — уцелеть от злобных этих уродов, тоже по-своему несчастных, но зато сытых и дурковато-веселых.
Одним словом: на дворе конец февраля, глаз у меня всего один, беременность развивается, как ей надо, Беринг — по новой в бегах, несмотря на отцовство. До лета, наверное, не меньше…
Поднялась я, отряхнулась от снега и побрела обустраивать жизнь в нейтральном направлении, равноудаленном что от Кизлярки, что от Третьей Подшипниковой. Таким местом у меня была скамейка под навесом, рядом с теплой вентиляцией, что уходит под землю, в метро. Двор этот был чужой, но народ проживал там, в основном, приличный, и таких, как я, не водилось. Это я о конкуренции на предмет опасности. Но зато иногда там подавали, чаще — чего-нибудь пожрать, и гнали оттуда не каждый раз, я же говорю — культурный двор. Устроилась я на скамейке, а рядом тетка выгуливала ребятенка. Она подозрительно осмотрела меня, но прогнать не решилась, просто подхватила малыша, прихватила совок и перешла на соседний снег. И как раз пошел снежок, мягкий такой и влажный. И он стал прибивать теплый пар из этой толстой трубы, и пар этот попадал прямо ко мне, совсем близко к скамейке, и понемногу начал согревать меня: сперва со стороны спины и шеи, потом тепло опустилось ниже, к ногам, и стало почти нормально. Я имею в виду, не по теплу — вообще, по жизни. Если б еще горло промочить слегка, то совсем тогда полная глазурь…
Глаз тот, нарушенный гайкой, теперь закрывался с трудом, даже вообще почти не закрывался. Зато свет через него тоже уже не проходил хоть сколько-нибудь, и он моему отдыху не мешал, у него теперь началась собственная жизнь — слепая и от меня независимая.
«Может, вернуться в подвал на ночь? — неожиданно подумала я. — Сколько им там прорыв устранять-то — от силы часа два — два с половиной…» — Но тут же я остановила такую глупую идею — страх все еще был сильней привычки к подвальному удобству.
А вокруг тем временем стало совсем темно, но фонари не погасли, как у нас на Кизлярке. Зато резко похолодало и по-февральски рвануло ветром в разные стороны, просто так, ни с того ни с сего. Вентиляционный пар разом отмахнуло от скамейки на сторону, затем ненадолго вернуло обратно, но тут же его порвало на мелкие теплые клочки, клочки эти моментально раздавились об ветер и растаяли во тьме культурного двора, как будто их не было и в помине.
«Не получилось на этот раз перетерпеть, — подумала я. — Вот теперь все говно и начнется, разом все выплывет… — Из здорового глаза потекло густое, как раньше, и стало прихватываться на морозе. — Песья жизнь… — Внутренняя тоска хоть и начала понемногу подмерзать, но все еще не отпускала. — Если б не дети Беринговы — заснула б сейчас на холоду этом да не проснулась никогда больше, хер бы с ними со всеми, этими водопроводчиками да ментами рыночными. Да и с Берингом самим, честно говоря, тоже…»
— Эй! — Голос показался мне отдаленно знакомым и был не опасным. Я вздрогнула всем телом, разомкнула текучий глаз до отказа и сквозь падающий снег уперла его в сторону голоса.
Человек приближался, и это был мужик. Я говорю «мужик», потому как спутать по голосу наших кизлярских бомжей и бомжих, тех и других хрипатых и сиплых, — как нечего делать — издаваемые ими звуки сильно не отличались, чаще — вообще никак. Так вот, не сразу, но я признала этого мужика. Он был из наших, но не совсем: и потому что не был чисто кизлярский или подшипниковый, а был с дальней улицы, и еще потому, что бомжом, как мы все, он был только по натуре. По жизни же, мы знали, у него было свое жилье, собственная конура. А звали его Еврей. У него еще — я тоже это знала по случаю — другое было имя — Ефим. Его так одна старуха называла, из других жиличек, невонючих, — от нее, наоборот, всегда сладким пахло таким и очень как будто залежалым. Но больше все равно все его называли Еврей: и у рынка, и на гаражах, и при магазине. И называли не за имя такое, оно таким было по случайности, а за нос огромный, как мягкая шишка насаженный на середину лица — мягкая, рыхлая и красная. Лично мне всегда на эти дела наплевать — хоть Ефим, хоть Еврей, хоть кто есть какой — главное, чтобы был не вредный и не обижал без дела.