Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просыпаюсь поздно и звоню Олесю.
– Ти де? – спрашивает Олесь.
– В гостинице.
– Все гаразд?[84]
Тру лоб. Хороший вопрос. Олесь говорит, что завтра в восемь утра нужно приехать за телом отца в морг. Хоронить его Галина решила не в Киеве, а в селе Лозовом, родом из которого была его мать. Последние годы Федор проводил там лето.
– Батьку в Лозовiм подобалося[85], – поясняет Олесь. – Мати каже, що на сiльському цвинтарi[86] йому буде спокiйнiше.
Звонит Катя. Говорит, что Вера показала ей замечательную песенку про уток. Они уже послали ее Майеру, тот в восторге: именно то, что нужно для концерта. Мы с Верой будем петь ее вдвоем. Катя просит меня не покидать гостиницы – я обещаю. И не покидаю.
Жизнь, которая вроде бы пошла под откос, мне дорога, оказывается, и такой. Думаю о том, как внезапно и глупо все способно окончиться. Этот артист запросто мог пустить мне пулю в лоб. Вжиться в роль по системе Станиславского.
На следующее утро приезжаю к моргу без четверти восемь. Олесь и Галина уже там. Мы молча обнимаемся. В восемь часов из морга выкатывают тележку с гробом. Как скульптор, сдергивающий полотно с изваяния, сотрудник морга откидывает с отцовского лица тюль. Отец спокоен и ничуть не похож на мертвого. Мне даже кажется, что на щеках его играет румянец. Олесь ловит мой взгляд и шепчет:
– Тональний крем.
– Я хотiла, щоб i в трунi[87] вiн був красивий, – Галина гладит лицо Федора.
– Принимайте работу, – предлагает автор.
Дав ему несколько купюр, показываю большой палец. Гроб закрывают крышкой и грузят в Газель. Туда же садится Галина. Меня Олесь приглашает в свою машину. До Лозового 150 километров. Первым трогается с места автомобиль Олеся: он показывает дорогу Газели. На выезде из Киева горизонт затягивает тучами.
– Хоч би не було дощу. Краще вже снiг…
Я вопросительно смотрю на брата.
– Боюся, що в батька розмиє грим, – поясняет он.
Мне кажется, что в сравнении со мной Олесь меньше похож на отца. Его черты лишены той резкости, которую я унаследовал от Федора. И характер, кажется, тоже мягче. В сущности, я о брате не знаю ничего. Почти ничего: отец как-то говорил, что он работает инженером. Незаметно для Олеся я за ним наблюдаю. А он смотрит на дорогу. Молчалив. Прикусил нижнюю губу.
– Як там у вас в Росiï?
– Там?
– Ну, не тут же… Звiдтiля[88] вся ця хвороба.
– Ты слишком торопишься с выводами.
– Тiльки не кажи, що все це Америка придумала.
– Иногда не нужно ничего придумывать. Достаточно поднести спичку, и все пойдет само.
Олесь поворачивается ко мне.
– Скажи, братику: ти Україну хоч трохи[89] жалiєш? Ти ж народився тут, вирiс. В тебе серце не болить?
– Болит. Россия и Украина для меня – одна земля.
– Для нас – не одна.
– Пореже говори мы. Я значит гораздо больше.
Не отрываясь от дороги, он качает головой.
– Це, братику, вибач[90], твоя фантазiя. Коли[91] воюють тисячi, я не значить нi-чо-го.
– Стяжи мир, и тысячи вокруг тебя спасутся.
– Це ти… сам таке вигадав?[92]
– Это Серафим Саровский. В нашем случае: мир между людьми начинается с мира в человеке.
– Серафим – росiянин, – смеется Олесь. – Не знаю, чи можна йому вiрити.
Кручу пальцем у виска. Брат обнимает меня одной рукой.
– Батько сказав тебе слухатись…
Остаток пути проходит в молчании. Перед самым Лозовым начинается дождь со снегом, и Олесь включает дворники. С первым же их взмахом дождь прекращается. Олесь тоже кое-что может.
Проехав по селу, машина останавливается у церкви. Через минуту приезжает Газель. К машинам подходят люди. Затем уходят. Образцовое броуновское движение. Здороваются, хлопают друг друга по плечу. Застывают, скрестив руки на груди (засунув в карманы), иногда с наждачным звуком почесывают щеки. Курят. Олесь открывает двери Газели, и мы с ним выдвигаем гроб. Подходит несколько мужчин. Берутся за ручки, мы вносим гроб в храм. С гроба снимают крышку и на изголовье надевают деревянную раму с отверстиями – в них вставляют свечи. Никогда такой не видел.
Олесь говорит, что нужно съездить на соседнюю улицу за Явдохой. Не знаю, кто такая Явдоха и надо ли мне тоже за ней ехать. Сажусь все же в машину к Олесю. На медленном ходу подъезжаем к хате Явдохи. Через несколько минут в дверях показывается сама Явдоха. Она согнута в пояснице под прямым углом и идет, опираясь на два костыля. Движениями рук и ног напоминает лыжницу. Очень старую и почтенную лыжницу, для которой на этом свете нет уже достойных соревнований. Явдоха просит меня уступить ей переднее сиденье, потому что на заднее с костылями не забраться. Я понимаю, что присутствие Явдохи имеет какой-то особый, хотя пока и не явленный смысл.
Перед началом отпевания к гробу подходит женщина с двумя веревками и связывает отцу ноги у щиколоток. Хочет связать и руки, но правая рука застыла простертой вдоль тела. У меня примерно так же.
– Не згинається…
Раздается голос Явдохи:
– Я зiгну.
Приблизившись к покойному, Явдоха передает женщине костыли. Я отвожу глаза, но боковым зрением всё же вижу, как с неожиданной силой Явдоха сгибает руку отца. Согнутые руки связывают. На этих руках он носил когда-то меня, из-под этих век текли его слёзы. А теперь руки не гнутся, веки не поднимаются: он ли носил меня, он ли плакал?
Начинается отпевание. Церковь полна народа, и я чувствую на себе десятки взглядов. Возникает неприятное ощущение, что покойник на этих похоронах – я. Что ж, в конце концов, отец – часть меня, как бы там ни сложилась жизнь.
Закончив служить, священник спрашивает:
– Руки i ноги розв’язали?
– Та розв’язали ж, батюшко.
– Тодi раба Божого Федора виносьте.