Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рано утром из Киева звонит Олесь. К телефону подходит Катя, но Олесь требует меня. Я беру трубку, хотя мне уже всё ясно. Никогда Олесь не звонил так рано. Если быть точным, то никогда не звонил.
– Батько помер, – говорит Олесь. – Ховаємо[55] пiслязавтра.
– Я прилечу ближайшим рейсом.
– Слухай, братику… В Києвi неспокiйно, будь обережний.
Я обещаю. Никак не могу поверить, что отца нет. Больно.
Билет удается взять на вечерний рейс. Со мной хочет лететь Катя, но я запрещаю: в конце концов, кто-то должен остаться с Верой. Катя в сомнениях. Она помнит события 1991 года и боится, что я во что-то ввяжусь.
– Знаешь, я еду хоронить отца, и мне нет никакого дела до их заварухи. Даже до нашей не было бы.
– У нее к тебе может быть дело.
– Катюша…
За сборами и спором с Катей я чуть было не пропускаю самолет. В Пулково приезжаю за несколько минут до завершения посадки… Нет, все-таки после завершения: меня ждали. Незадолго до полуночи приземляюсь в Борисполе. Пограничники вежливо улыбаются – узнали.
– Цiль вашого вiзиту?
По произношению слышно, что рiдну мову они знают еще нетвердо. Я владею языком гораздо лучше.
– Батька ховаю.
– Нашi спiвчуття…[56]
Пограничники по очереди пожимают мне руку. Почему я перешел с ними на украинский? С отцом ведь не переходил. Не потому ли, что наши отношения были глубже вежливости?
Отец. Свидетель прошлой моей жизни. Он ушел, но прошлое осталось – ему, прошлому, очевидно, не нужны свидетельства. Когда из музея похищают античную скульптуру, это не отменяет историю античности. Просто античность становится на одну скульптуру беднее.
Если исходить из обычного порядка вещей, то между мной и смертью стоял отец. Был той первой шеренгой, которая гибнет в бою. Теперь эта шеренга – я. А бой, понятное дело, заведомо проигранный, никто его еще не выигрывал.
Такси везет меня в гостиницу. Переезжая через Днепр, крещусь на Лавру – всегда здесь крещусь, в каждый приезд. Днепровская вода черна, по ней скользят грязно-белые льдины. Я не сообщил Олесю о времени прилета, чтобы он меня не встречал. Иначе пришлось бы ночевать у них с Галиной, а мне этого не хочется.
Гостиница находится на Владимирской. Меня встречают у входа, просят разрешения со мной сфотографироваться. Оставив сумку в номере, отправляюсь немного пройтись. Еще несколько часов назад был дома, а сейчас – в совершенно другом месте. Точнее, в обоих местах одновременно. Радость от исчезновения пространства, острое чувство. Спешу им насладиться, потому что на второй день оно исчезает.
– Погуляю немного, – говорю, проходя мимо портье.
– Позволю себе дать совет: не ходите на Крещатик, там сейчас опасно.
– Конечно…
Дохожу по Владимирской до Прорезной и поворачиваю в сторону Крещатика. В душе спокойствие. Я – часть ночного города. Провел здесь свое детство, оно служит мне защитой. Иду, невидим для всех, в облаке воспоминаний. Касаюсь ладонью домов, потому что каждый мне знаком: в них я когда-то входил или просто шел мимо. Беседовал с кем-то, остановившись, – когда, с кем? Поставив ногу на каменную тумбу. Слова в памяти цепляются не за собеседника – за место. Являешься через десятки лет, а слова здесь, пожалуйста, висят по-прежнему – на домах, на деревьях – как новенькие. А тумбы нет. Не говоря уже о собеседнике.
Начинается мелкий дождь, и я захожу в ближайшую подворотню. Капли по-зимнему смешаны со снежинками. Вот, тоже из незабываемого: прятался от дождя в подворотнях. Под сводом – лампочка на проводе. Качалась, двигала тени. (Дождь постепенно стихает.) Теперь здесь энергосберегающий светильник, весь неподвижность. А лампочка детства моего ничего не сберегала, просто качалась, и всё.
Майдан освещен кострами. Они горят перед палатками, на бывшей проезжей части. Одна из палаток окружена плетнем, за ним – дед и баба. Валенки да тулупы, котелок на огне. Привязанный за ногу петух. Всё уже когда-то видел, и не один раз. Что это было – лето в деревне? Музей под открытым небом? Пожалуй, если бы не гора автопокрышек за палаткой.
Замедляю шаг. Здороваюсь.
– Чаю вип’єте? – спрашивает баба.
– Вип’ю, спасибi.
Дед (сигаретка в заскорузлых пальцах) пододвигает мне ящик. Баба кладет в кружку чайный пакет, набирает черпаком из котелка воды и подает мне.
– А це що? – показываю на странную конструкцию в отдалении.
– Та катапульта, – отвечает баба.
Удивляется, наверное, что не знаю самых простых вещей. Ощущаю прилив веселья, потому что понимаю: это сон. Или нет, декорация к какой-нибудь пьесе. Конец истории: Крещатик, плетень, катапульта. Но эти двое – настоящие, от них исходит тепло. Кружка с чаем греет ладонь. Спрашиваю:
– Як воно, тут жити? Нелегко?
Дед тушит сигарету о ящик.
– Та нелегко ж…
– Нема чого робити, ми так не звикли[57]. – Баба достает из-за спины метлу без черенка. – Я от мiтли в’яжу, та де ж тут мести? Що менi з ними робити?
– Лiтай! – Рот деда растягивается в улыбке, лицо – гармошка.
– Так чого ж ви тут сидитé?
Дед с бабой переглядываются. Из мрака выступает фигура в шинели.
– То хто тут такий цiкавий?[58] – Пришедший хмур. – Документи!
Достаю паспорт. У меня их два – немецкий и российский, но немецкий остался дома. Начинаю понимать, что это плохо. Рассматриваю ладную шинель комиссара. Обычно шинели бесформенные, а эта сидит как влитая. И сапоги такие же. Пижон.
Баба вступается:
– Миколо, не чiпай[59] його, вiн українською говорить.
– Украïнською, кажеш? Тим гiрше[60]. – Он показывает обложку моего паспорта. – Матушка Расея. Ви тут губи розвiсили, а це провокатор i шпигун[61]. Мне: – Встав. За мною.
Я встаю и кланяюсь старикам.
– До побачення[62], – говорят они.
Микола смотрит на них насмешливо:
– Побачення на тому свiтi. – Он достает из кармана пистолет и сует его мне в бок. – Крок[63] убiк[64] – стрiляю.