Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди ночи просыпаюсь от звука шагов. Набрасываю халат и выхожу в коридор. Свет пробивается из комнаты, в которой стоит синтезатор. Надев наушники и отключив звук динамиков, Вера перебирает клавиши. Не слышит, что я вошел. Чтобы не испугать ее прикосновением, выключаю и снова включаю свет. Вера оборачивается, снимает наушники. Целую ее в лоб.
– Что ты играешь?
– Репетирую Адажио.
– Ночью?
Сажусь в кресло-качалку.
– Ты говорил, что видел Джадзотто. Как он тебе?
– Обычный господин, похож на директора школы. Работал где-то на радио. Преподавал. В конце пятидесятых объявил, что нашел фрагмент неизвестного сочинения Альбинони – шесть, что ли, тактов – и восстановил его.
– По шести тактам?
– Так он говорил. Хочешь морса?
Вера кивает, и я приношу из кухни два стакана с морсом.
– Это так странно, – Верины губы блестят от влаги, – приписать свою музыку другому.
– Пожалуй. Обычно всё происходит наоборот.
– Но раз теперь правда известна, неправильно называть это музыкой Альбинони.
– Согласен. Наше выступление можно будет объявить так: Ремо Джадзотто, Адажио Альбинони. Хотя то, как мы будем объявлять, для них обоих уже не имеет значения. Да и для музыки тоже.
Пройдясь по комнате, Вера присаживается на подоконник.
– Я играла и думала, что такую музыку можно написать только перед смертью.
– После своего Адажио Джадзотто прожил еще лет тридцать. Но в каком-то смысле ты права. Я думаю, он действительно готовился к смерти. Привыкал к ней.
– Разве можно привыкнуть к смерти?
– На это дается достаточно времени. Целая жизнь.
– А если не дается? – Встав с подоконника, девочка подходит к журнальному столику. – Каталог итальянской недвижимости…
– Да, мы с Катей хотели, чтобы ты это посмотрела.
Вера садится в кресло, я устраиваюсь на подлокотнике.
– Поццуоли… Где это?
– Под Неаполем. Вот здесь, – показываю на фотографию порта, – высаживался апостол Павел по дороге в Рим.
– Здорово снято.
– Чувствуется даже эта жара, правда?
– Это из-за ящерицы на камне. И воздух над ним, смотри, мутный.
– А это вилла. Тебе нравится?
– Я думала, музей. На самом берегу – круто. Просыпаешься и видишь море. – Вера переворачивает страницу. – Эта девушка похожа на Катю… Катя говорила мне, что у нее была зависимость…
– Была. Благодаря тебе теперь все по-другому… А это в Калабрии, тоже на юге. Скалея. Городок в табакерке.
– И звучит по-сказочному: Скалея… Ты хочешь уехать туда?
– Почему – ты? Мы. Если у тебя, конечно, нет возражений.
– А мама? Позавчера мы с Катей ее навещали.
– Знаю. На днях ее переведут в частную клинику, а там посмотрим.
Где-то внизу проезжает первый троллейбус. Щелканье штанг на стыке проводов.
Хорошо, что Вере завтра не идти в школу: по рекомендации врачей ей дали освобождение до сентября. Музыку, напротив, посоветовали не бросать – просто заниматься ею без переутомления.
– Это правда?… – Вера смотрит в окно. – Ну, про тебя с ней, в юности?
– Правда.
– Мама рассказала мне это раза три. Она уверена, что ты ее до сих пор любишь.
19 августа, утро. Глеба разбудил звонок отца. Не тратя времени на приветствие, Федор спросил: у вас теж Лебедине озеро? Это было похоже на пароль, но ответных слов Глеб не знал. Мог бы, конечно, задать встречный вопрос – не начал ли Федор, чего доброго, снова пить? – только на такие вопросы отцу он не имел права. К тому же по голосу было ясно, что Федор трезв. Он сообщил Глебу, что в стране переворот, а по телевизору безостановочно крутят Лебединое озеро. Нiколи[46] не любив цього балета. Надто[47] вiн цукерковий[48], а я не цiнувач[49] солодощiв[50]. Зная отца, Глеб приготовился к подробному разбору балета, но Федор был краток. Чим ця iсторiя cкiнчиться, одному Богу вiдомо. Скажу лише одне: будь обережний[51], синку, i пам’ятай, що в тебе є брат Олесь. Помагайте одне одному. Помолчав, добавил: от тобi i склонение существительного путь. Вiдтепер[52] це робитимуть[53] у множинi[54], бо єдиноï путi в Росiï i Украïни бiльш не буде. Положив трубку, Глеб включил телевизор и прослушал Танец маленьких лебедей. Выбор музыкального сопровождения для переворота ему понравился. Выглянул в окно – там все было как обычно. Даже очередь в пункт сдачи стеклотары не уменьшилась. В эти дни Глеб жил один: Катя улетела в Берлин навестить родителей. То, что она ездила одна, вызывало у него недоумение. Первую поездку он еще мог объяснить тем, что они не состояли в браке, но сейчас никакого объяснения не было. Катя отделалась коротким так будет лучше, а расспрашивать Глеб считал ниже своего достоинства. Досмотрев Лебединое озеро до конца, не стал дожидаться повтора и поехал в школу. Сам не знал, отчего именно туда. Потому, может быть, что все, кому он мог бы позвонить, были в отъезде, а дома оставаться не хотелось. В школе царило полное спокойствие и мирно пахло краской: команда маляров наводила последние штрихи. Учителя готовили классы к началу учебного года или молча сортировали раздаточный материал. Иногда перешептывались. Громко о происходящем в стране говорил лишь учитель Круглов, преподававший предмет государство и право. Переходя из класса в класс, он информировал коллег о том, что государство и право наконец-то возвращаются. Наименее надежным членам коллектива, среди которых он числил и Глеба, скупо сообщал, что невиновных не тронут. От этого обещания расплакались две учительницы английского: они понимали, что главным обвинением против них будет их предмет. Глебу Круглов дал понять, что располагает сведениями о том, как именно он преподавал советскую литературу, но (в голосе Круглова зазвучал металл) это еще не значит, что Глеба автоматически признают диверсантом. Уходя, обернулся: короче, нужно разбираться. Когда же Глеб поинтересовался, кто именно будет это делать, Круглов хмуро бросил: органы – и перешел в следующий кабинет. Во второй половине дня педколлектив был собран директором, зачитавшим присланное из обкома разъяснение текущего момента. Единственной фразой, принадлежавшей самому директору, было утверждение, что этого не могло не произойти. Сказал он это металлическим кругловским тоном и, говоря, преданно смотрел на Круглова. Интонация делала высказывание вполне лояльным к путчистам, так что даже Круглов одобрительно кивнул головой. Но директор оказался дальновиднее, чем можно было подумать. В дальнейшем эта же фраза, произнесенная с горечью и как бы даже в растерянности, послужила доказательством его сопротивления заговорщикам. Круглов же за поддержку путча через неделю был уволен. Впрочем, 19 августа никто, включая Круглова, об этом не догадывался, и дело казалось безнадежным. Выйдя из школы, Глеб долго бродил по городу. Дома оказался только под вечер и еще с порога услышал телефонный звонок. Это была Катя, она плакала. То, что Глеб не подходил к телефону весь день, заставляло ее предполагать худшее. Катя просила его быть осторожным и сообщила, что прилетает завтра вечером. Глеб протестовал. Отвергнув самую мысль о возвращении, он назвал Катю женой декабриста. Судя по сопению в трубке, ирония осталась непонятой: очевидно, о декабристах в ГДР знали слишком мало. Большая удача, что ты в Берлине, пояснил Глеб, поскольку неясно, что здесь завтра будет. Именно поэтому я лечу, ответила Катя. Фоном этой фразы была возмущенная немецкая речь. По всей вероятности, в отношении Катиного возвращения ее родители были на стороне Глеба. Положив трубку, он стал варить картошку в мундире. Включил было радиоприемник, но знакомая волна встретила его гробовым молчанием. Глеб почувствовал себя одиноко. Очищая картошку от кожуры, он с грустью вспоминал восхитительные Катины трапезы, не имевшие ничего общего с нынешним приемом пищи. Когда почти вся картошка была съедена, из забытого им приемника раздался шорох, сопровождавшийся тихим бормотаньем. По силе воздействия это могло бы сравниться с первым радиосигналом, отправленным Поповым. Глеб прекратил жевать. Кто-то прочистил горло и объявил, что в эфире подпольное радио Открытый город. Голос сменился шуршанием (кто вы, обитатели подполья?), но через минуту усилием воли снова вышел в эфир. Сквозь треск и затухания сообщил, что на город идут танки Псковской дивизии. Всех мужчин города призвал приехать на Исаакиевскую площадь и встать на защиту городского Совета. Советовал взять теплые вещи и зонтик, поскольку стоять придется всю ночь. Треск. Тишина. Но главное Глеб слышал: Исаакиевская площадь. Он и сам не заметил, как в руке его оказался зонтик: значит, все-таки едет. На мгновение испытал неловкость перед Катей: он обещал ей быть осторожным. Задумался. Выполняя обещание, будет осторожен там, на Исаакиевской площади. Уже выйдя, обнаружил, что оставил зонтик в прихожей, но возвращаться не стал. На город идет танковая дивизия, а он, привет, с зонтиком, как-то даже смешно. Огляделся. Индустриальный проспект был пуст. Глеб посмотрел на часы: начало первого. Как же долго можно есть картошку. Он решил ловить такси; минут через пятнадцать поймал. Сел на заднее сиденье: так поступают те, кто не хочет вести разговоров. Глеб не хотел. Еще утром искал в школе собеседников (нашел Круглова), сейчас же был благодарен таксисту за молчание. На Большой Морской тот коротко сообщил: баррикада, дальше пешком. В этой фразе Глебу почудилось что-то сказочное: а дальше мне нельзя, дальше уж ты, Иван-царевич, как-нибудь сам… Из бесформенного, от тротуара до тротуара, сооружения фары машины вырвали детали: батарея отопления, кресло без ножек, по верху же безлиственной северной лианой – колючая проволока. Надо же, нашли где-то проволоку, пробормотал Глеб, доставая кошелек. Теперь на каждого хватит, отозвался таксист. Брать деньги категорически отказался. Общее решение таксопарка – на Исаакиевскую возить бесплатно. Обойдя баррикаду у самой стены дома, Глеб пошел по направлению к площади. Там было людно и как-то даже празднично. На баррикадах, закрывших прилегающие улицы, наводился последний лоск. Там, где на защитное сооружение не хватило материала, устанавливали рейсовый автобус № 22. Милиционеры с доброжелательными лицами разливали по бутылкам коктейль Молотова. К Глебу подошел человек в камуфляже и сказал, что прикрыть площадь полностью не представляется возможным, слишком уж много здесь открытых пространств. А кроме того (он закурил), имейте в виду, что здесь пойдут тэнки. Тэнки. Произносил это с коротким злым э. Пройти баррикады для тэнков – раз плюнуть. В них завязнут те, кто будет убегать, когда тэнки ворвутся на площадь. Ваши предложения, по-военному отчеканил Глеб. Человек пожал плечами и отошел. Глебу окончательно расхотелось вести разговоры. На площади, где все говорили со всеми, к нему больше никто не обратился. Это братское, взявшись за руки, стояние ввиду грозящей опасности его не грело. Он остро чувствовал, что смерть наполнена одиночеством, она разрывает любые руки. Разбрасывает обнявшихся, как, чего уж тут, танк баррикаду. Тэнк. Глядя на памятник Николаю Первому, Глеб подумал, что, когда на площадь войдут танки, убегать и в самом деле будет бессмысленно. Лучше прижаться к цоколю, выдохнуть и ждать. Танк вплотную к памятнику подъехать не сможет, пушка помешает. Или не помешает – Глебу стало смешно. Между тем Псковская дивизия приближалась – об этом сообщил динамик на стене Мариинского дворца. Невеселый такой был динамик, со слабостью к чернухе. Заговорил о Москве, упомянул о том, что на гусеницы танка там уже успела намотаться первая жертва. Проходя мимо карет скорой помощи, Глеб попытался представить себе характер увечий. Не смог. Устал. К середине ночи фантазия не работала. Глебу казалось, что, появись сейчас вся дивизия целиком, он бы уже не испугался – наступило отупение. Но дивизия не появилась. Под утро было объявлено, что все могут расходиться. Рядом с Глебом кто-то сказал, что по ходу следования танкисты выводили из строя свои машины, так что в конце концов пришлось отдать приказ об остановке. Таксисты… Глебу почудилось: таксисты. На Невском он без труда поймал такси. Откинувшись на сиденье, почувствовал, что засыпает. Таксисты (подумал) свои машины из строя всё же не выводили. Не было у них такой задачи. И ощутил тихую радость.