Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезд «Нюренгри – Новосибирск». На нём доехал до Исленьска. Сам всю дорогу в тамбуре пропялился в оконце, место какой-то бабке уступил, всё и качавшей головой, обмотанной толстой пуховой шалью, всё и тростившей: ла-илаха-ва-мухамадун-расу-лу-лахи, – даже запомнил. Стоял, курил, тогда уже не торопился: начал обдумывать – был занят. До Елисейска – «Метеор»… Ты как-то на таком в Исленьск – в больницу – ездила… с тем – имени его никак не вспомню…
Остановился. Смотрит себе под ноги. На ноги ли. Налипла на сапоги вместе с глиной трава прошлогодняя – сапоги ею косматятся. Не сбивает – толку-то – опять налипнет.
Пошёл. Идёт.
Часов четырнадцать на нём – как по цене, так и по времени – почти то же самое, что и на поезде, но зато нет там этих… стыков… занудно, муторно и… что, о чём, и выразить непросто… ну, словом, если вошёл ты в вагон, сел на своё место, поезд дёрнулся, залязгал и начал набирать скорость, а ты на остающееся за вагонным окном глянул и, кем-то подначенный будто, сморозил глупость – произнёс – вслух, про себя ли – такое в тот момент: мол, я поеду и убью, – то ничего другого после и не жди, ничего другого за весь путь, каким бы долгим он ни оказался, колёса поезда тебе не скажут, как ни перечь, как ни противься им, одно заладят: дескать, поедешь и убьёшь, – а вот поэтому и лучше: не гадай без толку, от кого он исходит, согласись с советом тихим, явно слышишь который во время стоянок, или как я – когда торчал за вермутом в буфете, и смени транспорт, ногами ли ступай, проветрись, остуди голову, чтобы не сделаться до сроку одержимым, чтобы – потом, когда всё обмозгуешь досконально, и каждый шаг, как я сейчас, только тогда, – вот мнение моё… А там…
С ветки на ветку юрко перескакивая, перелетая низко с дерева на дерево, преследуют давно уже его две ронжи. Утомили, намозолили глаза.
А там, на этом «Метеоре», во-первых, волны долбят вразнобой – мысли дробятся – в целое их не собрать, как ни старайся, а если и соберёшь, так тут топляк внезапно саданётся под водой о корпус судна – и все твои, как ты бы ни твердил, ни повторял на тысячу ладов их, «поеду-да» и «да-убью» переиначатся на «н-не-е» – и: не убьёшь, и: просто не поедешь… А во-вторых, что, может, тоже что-нибудь да значит: поездом в ночь, а по Ислени – днём до Елисейска, а день есть день – трезвит немного… чтобы не так уж: голову-то не сломя… Так вот, а с пристани когда сошёл, воздух втянул в себя и говорю на выдохе: «Ну, слава Богу, вроде бы добрался», – сказал и вижу: как он стоял, так и стоит – про Елисейск я, – в нём ничего не изменилось… деревья разве подросли, тополь – тот в росте скор, проворен, как сорняк, – на нём заметно; машин прибавилось, а от машин на улицах – и пыли… ещё и сушь – чуть только ветерок – клубом взметается… и вроде – лозунгов – тех будто больше, что ли, стало… как-то заплатистей, пестрее… или отвык, дак показалось, хотя и там… но там внимания не обращаешь – как на себя… или – на робу… да вот ещё, было забыл, а ты, наверное, ещё и не слыхала: над перекрёстком Баумана и Иоффе теперь сигналит светофор, так что… не знаю… красный – туда-сюда ещё, зелёный – тоже вроде ладно, а жёлтый вот… что-то двоякое – как и со мной уже давненько… Я не люблю его, наш город, – но тут не так, наверное… тут как-то по-другому: я чаще не люблю его, чем… даже и не знаю… А без тебя и вовсе – пуст он, как иногда душа моя, когда она что есть, что её нет… вот и сейчас… пока не выпил…
Осинник прекратился, и сразу же потянулись выпуклые, как подушечки-игольницы, поля, которые яланцы называют Вязминскими, а остальные все – Яланскими. Далеко они простираются, насколько глаз хватает, межуются тетеревиными колками, – и тут, поблизости, и за далёкой дымкой. Раскорчевали когда-то работящие и дюжие мужики эти пологие склоны сопок по речным водоразделам под пашню, распахали целину, несколько веков после, начиная со времени правления если и не государя Михаила, то Алексея Тишайшего уж точно, кормились с этих полей хлебом их, первопроходцев, потомки, а нынче – если совсем ещё и не забыты – проедет по ним кто-то изредка, травы на телегу накосит, косачей ли по колкам погоняет, – то, к огорчению старожилов, запущены теперь окончательно, ветром одним уж только и осеменяются: затягиваются плотно где соснягом, где тальником, а где и – то там, то там белеют вон – березничком, в чащу которых и медведь, возможно, забредает ночевать – пройдёшь рядом, но не заметишь, врасплох его в этом леске-молодняке, пока ещё не проредевшем, хоть и дремлющего, не застигнешь, с какой бы стороны к нему ни вздумал подобраться, он-то тебя скорее обнаружит – как из засады; летом там и от жары спасение – застень свежая с утра до вечера; туда и гнус снизу, от таёжки приречной – речушка Вязминка там протекает – не поднимается – ветром его, гнус, относит, – ещё и потому медведь их, чащи эти, не минует; к осени в них полным-полно костянки назревает. Голоден сейчас медведь после зимовки, прожорлив – на былье, на муравьях да на саранках отъедается и всякой падалью не брезгует, ну и мышкует – не без этого.
И шут бы с ним, с косолапым, мышкуй он где– нибудь подальше от дороги, стервятничай, и если бы век с ним не встретился, не пожалел бы, не соскучился… это уж точно, – подумал он и нервно передёрнулся.
Брошена посреди поля голубая сеялка, травой проросла – оплела та её и увяла – сникает со станины паклей и, что живой была когда-то, вряд ли помнит, корнями разве – те памятливые. Стая галок тесно