Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Скажи, Виталик, – спросил я, – хочется напечататься?
– Хочется.
– Очень? – Я улыбнулся.
– А чего же ждать, если замуж не берут? – Виталик постарался ответить грубо и даже фыркнул куда-то в пространство. – Писать я умею. Вы же сами не раз говорили, что пишу я неплохо. Если, конечно, не болтали.
– Он не болтает. Он всегда правду говорит. Он честный, – сказал Эдик Шишкин (вступился за меня).
И опять пришлось сдержаться; как ни верти, это были мои выкормыши. И манера разговаривать у них, в сущности, тоже была моя, за тем только вычетом, что они были молоды, а я не очень.
– Мне осточертело. Мне надоело быть дев-ственницей! – баском выкладывал правду-матку Виталик.
Все было как по нотам. Высохший служитель искусства, педант, заставлявший бедного мальчика мусолить Тургенева и Достоевского, проиграл и отступил под напором свежего ветра и самой жизни. И потому можно было теперь меня пожалеть. И вот Эдик Шишкин, не кичась справедливой победой и не давя «старичка» окончательно, подмигнул мне по-доброму. По-дружески. Сочувственно. Потому что, черт возьми, все мы люди.
– Не жалеешь, – он кивнул в сторону Виталика, – не жалеешь, что увожу ученичка?
– Так оно и бывает в жизни, – подыграл ему я.
– Вот за что я тебя, Игорь, люблю. За это и люблю. Значит, все по-дружески?
– По-дружески.
– Не пошлем ли мы в таком случае ученичка за водочкой?
– Не пошлем.
– Игорь. У меня есть деньги. Я серьезно.
– Дочка спит.
– А мы по-тихому?
– Нет.
– Правильно, – тут же согласился Эдик и даже перешел на шепот: – Дочка – это дочка. – И он чутко кивнул в такт словам. – Семья – это семья. Дело святое.
Они ушли.
* * *
Но прежде чем уйти, уже в дверях, Эдик Шишкин захотел мне сказать в заглад что-то приятное. Что сказать – он не знал. Лесть впрямую сейчас не годилась. И он решил, что будет хорошо, если я не слишком расстроюсь, а для этого нужно мне дать понять, что Виталик – это, в конце концов, не бог весть что. Потеря, но не большая. Та потеря, при которой стонать не обязательно.
– А знаете, – Эдик опять перешел на «вы», – как я его совратил? – Он говорил и стоял в дверях.
– Ну?
– Я ему сказал, что после того, как напечатают несколько репортажей, можно будет тиснуть и его шедевры.
– Рассказы?
– Ну да. Впрочем, он еще держался; еле-еле, но он держался, – тогда я ему сказал, что он получит за каждый свой шедевр по полста рубликов.
У Виталика вырвалось негромкое:
– Нет!
Но он не знал Эдика Шишкина – Эдик любил ясность. Не был деликатен, но был прям. И не вилял в трудные минуты.
– Как это «нет»? Нехорошо, брат, лгать Игорю Петровичу…
Эдик выждал полновесную паузу. А потом спросил Виталика в упор:
– Да или нет? Повлияли на тебя деньги или нет?
По лицу Виталика забегали отсветы – он и лгать не хотел, и понимал, что сказать при мне «да» тоже не сахар. Он стал бледен. Я подумал, чего доброго, хлопнется сейчас мальчишка на кафельный пол (мы уже вышли на лестничную клетку и ждали, когда подкатит лифт), – я поддержал его за руку. Виталик заторопился, заговорил:
– Игорь Петрович… это, конечно, правда… так и было… Но это нечаянно.
– Ладно, ладно, – успокаивал я. – Бывает…
– Так получилось. Нечаянно получилось. Я даже не знаю – почему. Мне ведь, в общем, не нужны деньги.
Он стоял опустив голову.
Подошел лифт.
– Поехали, – сказал Эдик Шишкин с легкой мужской насмешкой. И подтолкнул его в лифт. – Тоже мне, нечаянный любитель злата!
Они уехали. Лифт ушел вглубь, понесся с тихими утробными звуками в глубину шахты. И как тут было не сместить минуту к минуте и не подумать о том, что в нас тоже есть свои темные глубины и шахты, которых мы не знаем.
* * *
Неожиданно в проеме кухонной двери возникла Аня. Она зябко куталась в кофту. И заспанным голосом спросила, что это был за шум.
– Виталик был. И Эдик Шишкин, – сказал я. – Эдик все-таки увел его в газету.
– Как это – увел?
Я объяснил.
Аня зевнула.
– Его правда там опубликуют?
– Возможно. Если он справится с репортажами.
– А он справится?
– Думаю – да.
И я рассказал ей, что Эдик едет в командировку в Ставрополье – там еще тепло, ни дождей, ни снега. Эдик берет с собой Виталика – они будут мотаться по совхозам и МТС. Писать репортажи. Мчаться на попутных машинах. Ночевать где придется. Жечь костры в поле…
– И правильно он сделал, что ушел с Эдиком, – вспылила вдруг Аня. – И не вздумай на него дуться.
– Я и не дуюсь.
– А почему вы так шумели?
– Мы не шумели.
Аня была беспричинно раздражена, как бывает раздражена женщина, которая вдруг со сна встала и не знает зачем.
* * *
Из первого периода я узнал, что после ранения Павел Старохатов был оперирован тут же, под открытым небом. В кустарнике, прямо на желтых осенних листьях. Наркоз был плевый, какой там наркоз, две инъекции – и все дела, все время стонал. И повторял:
– Ну, делайте… Зашивайте… Зашивайте…
И полевой врач прикрикнул:
– Я еще не разрезал, а ты уже – зашивайте. Быстрый какой!
* * *
Могла быть повесть о том, как мебельное то время поглощало пишущих людей одного за одним, – поглощало, вбирало в свои недра. И из старшего поколения. И из средних, начиная от Женьки Бельмастого и кончая мной. И даже самых юных, как Виталик, – всех без разбору. Для пластического выражения можно было бы спроецировать творческую их гибель на ту картину кастрирования коней, которое я видел там, на берегу Оки. Творческий человек бросил искусство – и вот кастрируют коня. Еще рассказ о несостоявшемся творце – и еще один конь. И так далее. И все более усиливать к финалу изобразительную сторону этого старинного действа, все более тщательно показывая, как их валили, рыжих, и серых, и вороных, как потом подымали, говоря, что они теперь будут колхозными, как трепали их по шее и как они убегали вдаль и, выхолощенные, долго-долго там ржали.
* * *
Он пришел к нам, хотя видеть его здесь – это было нечто совершенно новое. Нечто непредвиденное. Но это был он, Старохатов Павел Леонидович, и он даже посидел у нас на кухне.