Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда год спустя Александр Васильевич втягивался в новое предприятие, Иосик в его планах так или иначе уже присутствовал – хотя бы в качестве человека, у которого всегда можно справиться насчет чего-нибудь необщеизвестного. Теперь для другого еженедельника, но тоже раз в месяц и тоже на полосу, предстояло давать статьи по поводу памятных литературных дат. Определять эти даты Александру Васильевичу предоставлялось самому, к тому же и полная их округлость не требовалась так уж непременно – и писать, по сути, он оставался свободен почти о чем угодно. Накупив литературных календарей за прошлые годы, он выбирал из них, стараясь, чтобы количество лет оканчивалось хотя бы пятеркой, приходящиеся на нужный месяц годовщины либо какого-нибудь писателя, либо выхода в свет знаменитой книги.
Эта работа пришлась ему по душе куда больше предыдущей. Почти всегда общий план статьи возникал у него сразу же, едва лишь он находил тему. И хотя тон для этих статей он выбрал несколько ироничный, сочетать его надеялся с осмыслением вещей по-настоящему глубоких. Поэтому не хотелось пренебрегать и тем еще, что, в добавление к первоначальному плану, могло бы выявиться в дельном обсуждении. Ради таких обсуждений он и стал теперь встречаться с Иосиком регулярно, раз в пару недель: иногда отправлялся к нему сам, но чаще зазывал к себе, где, понемногу подогреваясь коньяком, они погружались в пространные беседы то о красочной судьбе Державина, то о готических вымыслах, то о стихах какого-нибудь Элюара. И вдруг обнаружилось, что всякий раз в конце концов именно высказанное Иосиком не то чтобы опровергало или замещало собственные идеи Александра Васильевича, но, даже добавляясь к ним, обладало как будто высшим рангом необходимости: так что для более полного раскрытия темы предпочтительнее было бы отказаться от своего, нежели замолчать и обойти хоть что-то из того, что предлагал Тарквинер.
Тогда Александр Васильевич начал беспокоиться. Он затруднялся ответить, раскусил ли Иосик ситуацию и пользуется ли ею, поставив, незаметно и, может быть, неосознанно, дело таким образом, чтобы иметь время от времени случай почувствовать свое превосходство (что не так уж непозволительно между давними приятелями), или же остается достаточно благороден, а то и вовсе не замечает двусмысленности положения. Но так или иначе начинал требовать от себя большей определенности в терминах: паразитирование или все-таки симбиоз? Чтобы убедиться во втором (как было бы, конечно, предпочтительнее этически), следовало угадать, извлекает ли Иосик из всего этого для себя какую-нибудь пользу, и если да – то в чем именно она состоит. Но вот это для Александра Васильевича и оставалось загадкой. Однажды он попробовал было заикнуться о том, чтобы ставить над статьями две фамилии и делить в определенной пропорции гонорар. Но Иосик только отмахнулся. Да и подходы издалека, разговоры о том, что Тарквинеру давно уже следовало бы заняться критикой, где он несомненно сделает себе имя и в чем Александр Васильевич мог бы на первых порах составить ему нужную протекцию, не вызывали у него особого энтузиазма.
– Чтобы публично выводить из суждения суждение, – говорил Иосик, – нужно хотя бы к собственной способности умозаключения относиться трепетно. А мне, в сущности, наплевать…
Как будто именно незаметность была для него важна прежде всего. Иногда Александр Васильевич совершенно верил, что как раз ленивая эдакая щедрость гения (насмешки в это определение он не вкладывал ни в какой мере) и доставляет Иосику наибольшее удовольствие. И было бы этого, пожалуй, вполне достаточно, чтобы считать себя с ним квитым и продолжать в том же духе. Но вместе с тем, хотя на каждое новое предложение встретиться и поболтать (а Александр Васильевич неизменно называл это только так, опасаясь другим каким-нибудь словом придать делу серьезность, которая сразу же расставит акценты по-иному) Иосик откликался все с той же готовностью, а к вопросам своего авторства относился вроде бы по-прежнему пренебрежительно, – все-таки ни единого раза сам он не высказался ни за, ни против публикования своих мыслей под чужим именем. И оттого начинал Александр Васильевич все сильнее подозревать, что видит Тарквинер и другую какую-то, непонятную выгоду в той неустойчивости ситуации, из-за которой хотелось не перечитывать уже по несколько раз, как раньше, каждую свою газету, отчеркивая неловкие обороты и радуясь удачам, но позаботиться о том, чтобы она, по возможности, вовсе не попадалась на глаза. А значит, мог наступить момент, когда положение Александра Васильевича станет весьма щекотливым. Но сколько ни давал он себе зароков раз и навсегда переломить такой ход вещей, стоило начать писать – и подступала непреодолимая тоска по той удивительной полноте, что возникала в их с Тарквинером разговорах. Александр Васильевич сдавался опять, спешил в магазин за коньяком, и на кухне снова возникал Иосик, меркантильности по-прежнему не проявлявший. Правда, поскольку виделись теперь чаще, стал чаще занимать деньги. Но и отдавал, при случае, обязательно.
В соседней комнате Маша уговаривала подруг на последнюю чашку чая.
– На ход ноги, – смеялась она. – Это у моего папахена есть приятель, а у него такая присказка. Значит – на прощание.
Фразочка, кстати, тоже была – от Иосика.
Он попытался припомнить в деталях свою последнюю встречу с Тарквинером. Тот забежал в редакцию просто так, на минуту, поскольку оказался рядом и имел – а чего ему их не иметь, чем он вообще обременен в жизни? – лишние пятнадцать минут. За эти четверть часа он по обыкновению все перевернул на столе, заглянул во все папки и даже письма повытаскивал из конвертов. И в конце концов ту, небезразличную для Александра Васильевича, рукопись каким-то образом угадал точно. Александр Васильевич жаловался, что последнее время – совсем ничего, одна бодяга. А Иосик уже копался в папке, переворачивал листы. Спросил:
– Это тоже?
– Что – тоже?
– Тоже бодяга?
А почему бы и нет, подумал тогда Александр Васильевич, пускай почитает, может, и скажет потом что-нибудь утешительное. Здесь по крайней мере я уж точно ничем не буду ему обязан… Но едва лишь за Тарквинером закрылась дверь, уже понял, что безвозвратно сам себе проговорился. И уже нельзя было не признать, что утешительными сейчас стали бы только те едкие, как перенасыщенный хлором воздух, сравнения, какие умел подбирать Иосик, если ставил вещам диагноз окончательный и не оставлявший иллюзий.
Предстоящие час или полтора прогулки с собакой могли бы дать ему возможность привести в порядок свои мысли. Имело смысл хоть в общих чертах набросать заранее основные положения будущей рецензии – тогда на улице он обдумывал бы их более систематично. Но, исписав страницу пронумерованными короткими фразами, почти сплошь состоявшими из существительных, и удостоверившись заново, что ни одну из них не способен закончить иначе, чем вопросительным знаком, он скомкал лист и отправил в ведро из-под стирального порошка, которое держал у стола в качестве корзины для бумаг; снова придвинул к себе телефон и набрал номер.
– Ты, старик? – сказал Иосик. – Я, понимаешь, скачу из-под душа…
Он действительно долго добирался, и Александр Васильевич уже перестал ждать ответа, решил, что, как и предполагалось, опоздал. Но на ум ему пришло обстоятельство, упущенное прежде, и, забыв трубку прижатой к щеке, он принялся усиленно вспоминать, делился ли с Иосиком еще тогда, давно, своими мыслями касательно повести, и, следовательно, может ли Тарквинер понять сейчас настоящую подоплеку его интереса куда лучше, чем того бы хотелось.