Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надеюсь, он будет больше на тебя похож, – в тот момент я так и думала. С чертами Джека: его прямые темные ресницы, почти черные радужки, скромный юмор, его тревожность и нерешительность. Джек берет с собой в душ чашку кофе – так ему проще одновременно и успокоиться, и проснуться, говорил он. Как много того, что я в нем любила!
– Ни за что. Ты прекрасна, – он начал загибать пальцы. – Умнее меня, привлекательнее, круче меня.
– Я не крутая.
– Еще какая, – произнес он и, протянув руку, убрал у меня с глаз прядь волос. – Суперкрутая.
В такой интимный момент я не смогла удержаться и в последний раз перед тем, как вернуться в дом его родителей и прочитать те статьи, спросила:
– То, что мы вчера говорили, остается в силе? Про нас с тобой?
– Конечно, – сказал Джек, ни секунды не промедлив, и накрыл мою руку ладонью. Она была прохладная и чуть влажная от банки колы. Поглядев мне в глаза, он улыбнулся.
Предвестьим гибели стала эта улыбка. Похоронный звон зазвучал вечером и не прекращался до утра.
Год назад
– Мне очень тяжело это говорить, но рак прогрессирует.
Фраза, которую ни один врач не хочет произносить и ни один пациент не хочет слышать.
Глаза мальчика широко раскрылись, он инстинктивно обернулся к матери – как совсем недавно обернулась я к своей в этой же самой приемной.
– Что это значит? – спросила она.
– Боюсь, что лечить его можно, но вылечить уже нельзя. У него метастазы в легких, – из-за этого и кашель.
Он вырос, стал фанатом музыки, человеком шестнадцати лет, который называл себя социалистом, мог любую мелодию подобрать и сыграть на гитаре, разнести тебя в шахматы за пятнадцать минут. И этот мальчик был смертельно болен. Я была совершенно уверена, что он не доживет до семнадцати лет. Рак его не реагировал на химиотерапию, метастазы появлялись даже в процессе лечения. Первичный диагноз был поставлен всего три месяца назад, даже меньше.
Я смотрела на них – они были в полном ужасе, в сильной растерянности. Мое известие словно порыв бури сбил их с ног, и они старались подняться. Никогда им не вернуться к прежнему неведению. Когда что-то узнаешь, больше уже не обманешь свой мозг. Никогда.
– Но вы же мне ногу отрезали, – кивнул он на свой черно-серый протез, который едва угадывался под джинсами. – Вводили мне химию. Как же он мог прогрессировать?
– Он распространяется, – я смотрела ему в глаза.
Так и было – это как дунуть на одуванчик. У мальчика рак оказался злой, агрессивный, и жил в нем долго, пока мы смогли его вырезать и найти препарат, который стал действовать. Это поразительно, когда лечение действует и болезнь не распространяется. Потому что для нее хватит единственного стойкого семени, заброшенного дующими в теле ветрами.
– А что же… – начал он. – А как же выпускные школьные экзамены? И я хотел увидеть группу Foals.
Я уставилась на свои колени. В свои двадцать восемь я еще интересовалась, какие группы сейчас выступают.
Но я не ответила, не смогла. Все вот это будет отключено, как свет. Ожидания будущего станут сжиматься и медленно исчезнут. Скоро он не сможет заказать билет на концерт раньше, чем за месяц, потом за неделю. А затем, только за полчаса – договориться с другом о встрече. А дальше – совсем ничего.
И никогда.
– Мы постараемся сдерживать развитие болезни, сколько сможем, – я пыталась опять переключиться в режим доктора.
– Но есть же… другие методы терапии? Облучение, другая химия? А нельзя разве… ну, просто вырезать все это? – спросила мать.
– Это все можно сделать, – сказала я и увидела, что мальчик просиял. – Все эти возможности есть. Но вы должны понять: искоренить болезнь не удастся.
Я старалась говорить предельно ясно. В конечном счете, это меньшее зло, хотя не каждый врач так считает.
– Значит, это смертельно, – сказала она.
– Мы предпочитаем говорить «неизлечимо». Кто знает, кому какой срок отведен?
А мальчик смотрел прямо на меня, и его темно-синие глаза ярко сверкали в солнечном свете, падавшем из окна.
– И что теперь? – прямо спросил он у меня.
Я вспомнила вечера, проведенные с ним, когда у него была нейтропения[27], как мы играли в «Эрудит», болтали. И в груди сгустился ледяной клубок печали.
Мальчик подался вперед, опустил голову между колен на секунду и издал какой-то нечеловеческий звук. Потом вдруг протянул руку к моему столу, схватил тяжелое стеклянное пресс-папье и запустил его в угол комнаты.
Мама посмотрела на мальчика в ужасе. А он глядел на меня, будто вообще ничего не случилось.
– Люди живут годами с неизлечимым раком, – пробормотала его мать. – Правда ведь?
И вот так началось балансирование между медициной и искусством замедлить смерть, между продолжительностью и качеством жизни. Нет смысла продлевать жизнь на два года, если все время, каждую секунду тебя будет тошнить от химии. Я это знала, но все-таки в глубине души мне хотелось выторговать мальчику как можно больше, будто сделку с дьяволом заключить.
– Да, правда, – подтвердила я, но голос предательски подсел.
Живут, но не с таким раком, как у него или как у мамы был – агрессивным и устремленным.
Я могла наговорить много банальностей: в наши дни это можно считать хронической болезнью: статистика не определяет каждый отдельный случай; часто люди выигрывают, не имея никаких шансов. Но говорить все это ему было неправильно, потому что в его случае я ни во что такое не верила.
Я видела маму с мальчиком еще раз поздно вечером, закрывая кабинет перед уходом. Они шли мимо, хромая, мальчик кашлял. Меня они не заметили.
К ним подошла медсестра.
– Вот это прими, – она протянула назначенную таблетку химиотерапии. – Тебе поможет.
– Врачи ведь с этим умеют справляться? – спросила мать.
– А как же! – Сестра сложила руки на пышной груди. – Естественно. Я знала одного – пятнадцать лет с метастазами в костях прожил. Сейчас не то, что раньше было.
Она протянула руку и слегка хлопнула мальчика по плечу.
Я видела, как на его лице отразилось облегчение. Он медленно моргнул, а когда открыл глаза, на лице появилась улыбка.
Я хотела вмешаться. Сказать им, как агрессивна саркома Юинга. Насколько высок уровень опухолевых маркеров у него в крови. Но не стала. Я промолчала, глядя на них.