Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Должны голову отрубить. Раз уж ты человек служилый…
— Вот спасибо, утешил! — выплюнув изо рта соломину, лоцман расхохотался и нервно потер ладони. — Голову рубить… Хотя… А что? Голову-то — не позор. Это не в петле дергаться… как последнему татю! Может, прошение написать на имя воеводы-батюшки?
— Во-от, напиши. Я тебе о чем и толкую, — согласно покивал Иван. Патлатый, в полутемном узилище, на гнилой соломе, он напоминал сейчас какого-нибудь древнего апостола, схваченного римлянами для предания мучительной казни.
— Па-анимаешь, что повешенье, что отрубление головы, сие есть один вид казни — простой, — добродушно пояснил богомаз. — Потому, думаю, заменить одно на другое вполне возможно. Ты токмо напиши, па-анимаешь.
— Да па-анимаю, — передразнив, Бутурлин почмокал губами. — Где только бумагу взять? Перо да чернила?
— Так тюремщики наши и принесут, — без тени сомнения промолвил художник. — Мы их посейчас позовем и все спросим. Для такого-то дела не откажут!
— На то и уповаю… понима-а-аешь!
Никита Петрович задумался. Предложение сокамерника ему пришлось вполне по нраву. И в самом деле, заменить позорное повешение на вполне достойную казнь через отрубление головы — это было бы не худо. Да и время повадить: может, посадский-то палач в орудовании топором не мастак? Пока другого выпишут, пока тот прибудет… А за это время кое-что и придумать можно. Да и сейчас еще можно — время-то вроде как есть.
К удивлению Бутурлина, суровые монастырские стражи к просьбе узников отнеслись с пониманием: не сразу, но принесли и чернильницу, и перо, и бумагу.
— Ну, что ж! — видя такое дело, Никита Петрович обрадованно потер руки. — Давай прошение составлять. Сначала — тебе, а потом уж и до меня, грешного, доберемся. Кто там, на Паше, тонник-то?
Как оказалось, смотритель за местом рыбной ловли — тоней — Патрикей-тонник — лично Ивана у тони не видел, и все говорил со слов Алексия Коровы, служки.
— О, так у тебя и видоков-свидетелей-то нет! — невольно рассмеялся Бутурлин. — Думаю, выпустят тебя скоро… И ты, Иван, вот что… Как выпустят, сразу людишек моих найди. Они на Романецкой ошиваться должны бы, на постоялом дворе… Я вот им записочку накалякаю, так ты передай… Па-анимаешь!
— Ага, — улыбнувшись, художник согласно кивнул. — Коли все по-твоему сладится, коли выйду отсель… Так обязательно передам, не сомневайся. Где, говоришь, людишек твоих сыскати?
— Что? А! На Романецкой, ага…
Что-то нужно было написать, что-то придумать. Да так, чтоб никто ничего не понял — только слуги верные, Ленька с Игнаткою! Как бы так… А вот как! Чтоб сделали, как после озерка… Именно так и написать! Да, а как еще-то?
Никита Петрович оказался прав: сокамерника отпустили уже на следующее утро. Вывели из подвала, перекрестя — обратно богомаз Иван Шомушский уже не вернулся. Скорее всего, получил по указанию игумена плетей, а то и просто отделался епитимьей — сто поклонов на ночь да триста раз прочесть «Отче наш». Так что с художником нынче все оказалось в порядке… как и с порученным ему делом — запискою. По крайней мере, лоцман сильно на это надеялся, тем более что и его прошение удовлетворили, о чем тогда же, утром, торжественно объявил монастырский служитель:
— Принята твоя просьбишка. Волею своею да Господа, игумен, отче Иосиф, заменил те повешенье на отрубление головы!
— От славно-то! Век буду Бога молить… Точнее, уже не век, но…
— Приговор будет приведен в исполнение воинским палачом…
— Хм…
— Завтра в обед, на главной площади! Радуйся, человече. И молись!
— Господи…
Едва дверь темницы захлопнулась, узник без сил сел на солому. Вот так-то! Значит, завтра, в обед… И что делать? Может… Не-ет, отхожее место — здесь же, в подвале — выводят, но уж не выберешься никак. Оставалось и впрямь — молиться да надеяться на художника Ивана, на верных своих людей, а еще — на удачу. И это, последнее, наверное, сейчас было для Бутурлина главным.
* * *
На главной площади богоспасаемого тихвинского посада, как раз напротив колокольни, у торговых рядов и лавок, сколотили деревянный помост. Не шибко высокий, но и не очень низкий — обычному человеку по грудь, — он белел посреди собравшейся толпы, словно корабль в бурном волнующемся море. Запах свежей сосновой смолы шибал в нос, пьянил не хуже браги. Ярко сияло солнце. Три черные тени волнорезами пролегли в толпе: от шатровой Спасо-Преображенской церкви, от пятиглавой церкви Святого Никиты епископа, от колокольни. Располагавшаяся рядом таможенная изба — важня — была приземистой и особой тени не давала.
На помост уже выставили плаху с воткнутым в нее топором, массивным и тяжелым, чуть поодаль от плахи громоздилась перекладина с тремя прилаженными петельками из пеньки.
— Добрая пенька, — подняв голову, одобрительно молвил Бутурлин. — Такая и на морской корабль пойдет. На такелаж, да.
— Нас самих сейчас — на такелаж, — разбойник Петруша Волк, здоровенный малый с широченными плечищами и открытым, совершенно дружелюбным лицом, потряс светлой кучерявой бородкой и ухмыльнулся. — Как паруса — развесят.
— Ой, можно подумать, ты морской корабль видел! — входя на эшафот, презрительно хмыкнул лоцман. — Небось, всю жизнь по окрестным лесам шакалил. Раз уж — волк.
— Шалил, бывало, и в лесах, — встав чуть позади, вполголоса бросил тать. — Одначе не всегда. Бывало, и на морях хаживал.
— На морях, — Никита Петрович, передразнивая, щелкнул языком. — Ну и чем брамсель от марселя отличается?
— Брамсель — парус на брам-стеньге, сверху, — неожиданно улыбнулся разбойник. — Как раз над марселем.
— Однако! — лоцман удивленно покачал головой. — Видать, ты и впрямь не только в лесах шарился. Ловкий. Правда — попался.
— Так и ты попался, мил человек! — засмеялся Петруша. — Сейчас все мы в петельках задергаемся.
— Вот уж нет! — возражая, Бутурлин резко тряхнул шевелюрой, так резко, что на него обернулась вся стража. — Кто-то — в петельках, а кое-кто — под топор.
Горделиво кивнув на плаху, молодой человек улыбнулся и с самым беспечным видом принялся наблюдать за приготовлением к казни. Нынче казнили четверых, трех лесных лиходеев-татей — вешали, а Никите Петровичу должны были отрубить голову. Кстати, по его же просьбе.
Соратнички Петруши Волка по вольной разбойной жизни выглядели куда менее импозантнее своего атамана, однако дел натворили не меньше — оттого-то их и вешали. Не рвали ноздри, не ссылали на каторгу — вешали, казнили, лишали жизни. Впрочем, особой крови, наверное, на сией шайке все ж таки не было, поскольку тогда б применили куда более устрашающую казнь, к примеру, колесовали или четвертовали. А так… Всего-то в петлю сунуть — делов!
Двое разбойничьих парней — один лопоухий, тощий, лет двадцати, второй — чуть постарше, но тоже не дородный, сутулый — молча подставили шеи следом за своим атаманом. Тот напоследок улыбнулся — прямо из петли, выкрикнул: