Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Кажется, в конце 1989 года мне позвонила Алла Шевелкина, переводчица, сотрудничавшая с журналом «Либерасьон», и сообщила, что знаменитое издательство «Галлимар» ищет современные русские романы, где события так или иначе связаны с Францией. «Нет ли у вас чего-нибудь такого?» — «Есть!» — бодро отозвался я, соврав лишь отчасти. Мне давно хотелось написать что-нибудь трогательное и смешное о советских людях за границей, ибо я, спасибо комсомолу и Союзу писателей, нередко выезжал за рубеж и насмотрелся там всякого. Но замысел я откладывал, колебался, в какую страну отправить будущих моих героев. И во время телефонного разговора меня осенило — в Париж! Любовь в Париже казалась мне вершиной изысканной романтики.
…Во все времена тема «русские за границей» несла в себе изрядный заряд юмора и самоиронии. Суровая и часто навязчивая заботливость Советского государства привела к формированию народа-дитяти, а наш нынешний рывок в рынок есть не что иное, как новый крестовый поход детей. Итоги первого похода общеизвестны, результаты второго также уже очевидны. Да, профессор, шкодливо толкающий гостиничному портье банку черной икры, чтобы купить жене модную кофточку, а своей молоденькой аспирантке — соблазнительные трусики, это смешно и унизительно. Но профессор, стреляющий себе в сердце из охотничьего ружья, потому что гибнет дело всей его жизни — наука, потому что аспирантка пошла на панель, а жена сидит полуголодная, — это страшно и подло! Когда в 1990-е мы это вдруг поняли, было уже поздно.
Берясь за повесть, я был полон, как сказал поэт Гитович, «веселой злобы» и стремления еще раз подтвердить свое лидерство среди тех, кого сегодня я бы назвал критическими романтиками, еще я кипел желанием стать первым в робко нарождавшейся советской эротической прозе. (Задача, достойная зазнавшегося подмастерья!) А тут как раз придумалось и такое изюмистое название — «Французская любовь». И теперь, благодаря душке Горбачеву, можно было, отринув многоточие, отобразить «странности любви» со всем позднесоветским раблезианством. Лишь с годами понимаешь: вовремя поставленное многоточие — самый верный признак настоящего мастерства… Впрочем, тогда я все еще хотел написать эротическую повесть с элементами резкой критики свинцовых мерзостей советской действительности.
Наступил 90-й год. Газеты и телевизор все настойчивее убеждали меня в том, что я — «совок» и живу в «бездарной стране», являющейся к тому же еще «тюрьмой народов» и «империей зла». Ирония и сарказм, взлелеянные моим литературным поколением для борьбы с идеологически выверенной дурью, вдруг, буквально на глазах, превратились в стиль общения средств информации с народом. Ухмыляющийся и двусмысленно подмигивающий Гурнов, плешивый теледиктор с кривыми зубами стал символом времени.
И я понял, что мне совсем не хочется писать эротико-разоблачительную повесть, а хочется сочинить просто историю любви. Да, потерянной, да, утраченной, но совсем не из-за Советской власти, которая в худшие времена могла жестоко, навсегда разлучить двоих, предназначенных друг другу судьбой. Но теряют любовь люди обыкновенно по своей вине, политический строй тут ни при чем! Я изменил плейбойское, а скорее даже — плебейское название «Французская любовь» на другое — «Парижская любовь Кости Гуманкова». И еще я осознал, что в окружавшей меня жизни, конечно, много нелепостей, но большинство из них заслуживает лишь снисходительной улыбки, а не ненависти.
Это разочаровало некоторых моих вчерашних хвалителей, мгновенно превратившихся в хулителей. От меня ждали вклад в «науку ненависти», в которую, по-моему, вложили денег больше, чем во все остальные науки и искусства, вместе взятые. А я вдруг написал добрую, смешливую, но снисходительную повесть о неуспешной любви времен застоя. Как же это не понравилось! Особенно критикам, видевшим в тогдашней литературе исключительно стенобитную машину для сокрушения «империи зла». Ни одна моя вещь, кроме «Демгородка», не вызвала таких критических залпов со всех сторон. Я был похож на голубя, принесшего оливковую ветвь на ковчег в тот момент, когда его обитатели, перессорившись, дрались стенка на стенку. Надеюсь, читателям, пережившим и путчи, и танковую стрельбу в центре столицы, и шоковую терапию, и хроническое беззарплатье, и прочее, совершенно невообразимое в прежние времена, теперь стало ясно, кто был прав в том давнем споре!
«Парижская любовь Кости Гуманкова» вышла в летних номерах «Юности» за 1991 год. Начав первые главы при социализме, подписчики журнала дочитывали окончание уже при капитализме… На фоне последних и решительных боев за власть, развернувшихся в агонизирующем Советском Союзе, повесть и в самом деле выглядела иронической пасторалью. Критика — и правая, и левая — мою вещь решительно отринула, а вот читатели полюбили сразу и навсегда. Получить в библиотеках «Юность» с «Парижской любовью…» было невозможно — всегда на руках, а Интернета тогда еще не завели. Повесть тут же вышла отдельной книжкой тиражом 100 тысяч экземпляров и с тех пор выдержала несколько десятков изданий. Почти на всех встречах с читателями кто-нибудь непременно признается, что это — его любимая книга, читанная несчетное количество раз…
Не стал издавать «Парижскую любовь…» и «Галлимар», сочтя ее слишком «советской», зато она вышла в другом крупном издательстве — «Ашет», которое осенью 1991-го пригласило меня на презентацию в Париж. Я получил гонорар две тысячи франков и чувствовал себя, богаче Газпрома и Роснефти, вместе взятых…»
Редакционная коллегия «Юности», согласившись с мнением Липатова, поначалу отвергла повесть, и только после вмешательства Дементьева был найден компромисс: маленькую стостраничную вещицу решили печатать в трех летних, самых невостребованных номерах. Но несмотря на это читатель заметил и полюбил «Парижскую любовь…», которая и по сей день — одна из самых читаемых книг Полякова.
Тем временем критика объявила повесть откровенной неудачей. Елена Иваницкая в «Литературном обозрении» в большой статье «К вопросу о…», посвященной творчеству Полякова, писала: «Парижская любовь Кости Гуманкова» тихо разваливалась в летних номерах «Юности», и теперь читатель, у которого хватило терпения дождаться последней фразы, может окинуть взглядом всю груду кирпичей, из которых автор пытался свое произведение сложить. Замысел, кажется, был грандиозен: показать на примере некоей «специальной» туристической группы все предперестроечное общество и эпилогом дать его перестроечную судьбу…
Его повести были явлением не столько литературы, сколько литературно-общественной жизни…»
«…Вокруг поносили и рушили ненавистный «совок»: кто-то мстил за дедушку, отсидевшего то ли за анекдот про Сталина, то ли за двойную бухгалтерию, кто-то взъелся, потому что это стало выгодно, кто-то просто наслаждался шелестом свежих знамен. А мне вдруг захотелось написать об уходящей советской эпохе по совести, искренне, а значит, не злобно, — вспоминает Поляков. — Ведь ту жизнь, которой мы жили до 91-го, можно назвать скудной (хотя с чем сравнивать — с войной?), нелепой (хотя с чем сравнивать — с пьяными ельцинскими загогулинами?), несправедливой (хотя с чем сравнивать — с приватизацией?), но невыносимой назвать ее никак нельзя. Вероятно, невыносимой она была для отказников, сдавших партбилеты, уволившихся с престижной работы и сидевших на чемоданах, ожидая разрешения на выезд из «этой страны». Ненавистью отъезжающих и заболела почему-то почти вся постсоветская литература. Большинство, кстати, никуда не уехали, а многие из отбывших потом вернулись, но осадочек, как говорится, остался».