Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пустота сейчас объяла Лимонова. Жены с ним нет. Она, жена его, осталась в Москве и уж месяц, как нет её с Лимоновым. Она там где-то случайно спит, бродит, ходит, пишет письма с налётом как будто опьянения и может быть, уже пустилась в приключения с мужчинами. Эта мысль сладкая приторная дёргает Лимонова и он лежит в постели, мучает себя, думая, представляя в закрытых глазах, как его жену раздевает какой-либо лысенький режиссёр «Мосфильма» или художник, непризнанный гений, или какой-нибудь зав. отделом из бесчисленных московских редакций. И гладит её по огромному её заду. А что хуже всего — так если представить, что делает это — гладит — какой-либо красивенький юнец — «начинающий литератор» или «начинающий художник», наглая лживая физиономия. Но мысль и сладкая, ибо есть тут и скрытое подспудное удовлетворение и даже продолжаешь в закрытых глазах досматривать, листать кадры фильма, последовательно вот целует, вот опрокидывает, вот положил, вот целует, она пытается вскочить, но он успокаивает её, поглаживает, целует, шепчет и дрожит. Он давно не был с женщиной и стремится туда весь, стремится туда в заветное мокрое место меж ног. Туда. Вот он уже около, она корчится и дёргается, освободится, но нет и последний рывок его — он там, и она лежит уже безвольно, и вот уже его обняла.
Тут Лимонов Эдик открывает глаза, на его теле пот, он встаёт, отворяет балкон и высунулся вышел. Там идёт мелкий дождь, сыро и холодно. Он сейчас её, думает Лимонов. Как он смеет, ведь она моя и всё то моё, и только я имею право. А впрочем, какое тут право, что за право, выдумал право. Он возвращается в постель, а кадры фильма идут вновь и он видит, как его Анна толстая красивая баба еврейка не найдёт себе места в Москве, бегает по всяким выставкам, ночевать ей негде, и вот какой-то приятный блондин приглашает её. Идите, мол, ко мне, ляжете с моей мамой в комнате, а я в другой. Анна идёт, а мамы нет, и она хочет уйти, а тот не пускает, и тогда она борется с ним, а он выкручивает ей руку. Этого она никогда не выдерживала, и всё кончается половым актом. А она месяц не была с мужчиной, месяц не была, и ей становится хорошо там у неё всё мокрое, всё хлюпает, когда они совершают это. Потом она плачет, хочет уйти, но он говорит: «Уйдёшь утром». И снова тянется к ней. Утром она уходит, а он усмехается и говорит: «Адрес знаешь. Приходи, Аня, если негде будет ночевать».
Лимонов Эдик открыл глаза. Сколько уже прошло, как он её знает. Где-то с конца октября 64 года. Значит, почти четыре года знакомства. А живёт он с ней с какого с 19 января 65 г. Живёт. Спит.
«У всякого стихотворения…»
У всякого стихотворения своя собственная законченность внутри себя. И какие тут могут быть отыскивания предшественников и влияний. Настоящий поэт возникает с того момента, как у него появляется эта законченность. Тогда ты смотришь — и всё на месте, и нет невнятных строчек и нет лишних строчек и нет неопрятных слов, и всё плюсуется, а не взаимоуничтожается. Всякая буковка состоит на службе. И вот я и у себя замечаю тот момент, тот перелом, когда стали появляться эти законченности в стихах. Мне теперь совершенно наплевать, и что мне эти упрёки в похожести. Когда я знаю, что у меня существует такое стихотворение и такое и ещё такое. Потому я и поэт, что есть у меня эти законченности, эти шарики бытия, кусочки, миниатюрки бытия моего.
«Без чёрных чернил никак не обойтись…»
Без чёрных чернил никак не обойтись. Привычка писать чёрными заранее отвращает меня от писания всякими иными чернилами. И это плохо, и всё плохо, пока не будет жены со мной, я ничего не напишу путного. Сие я понял. Если она не приедет первого (последний срок), я чего-нибудь куда-нибудь себя перемещу. Страшно. Написано это 26 июля ночью.
«Было всё летом…»
Было всё летом. Я сидел на скамеечке в городском парке под вечер. Подходит Иванов Леонид, которого я не очень-то долюбливаю. Он мне безразличен. Сел рядом со мной. А в руке узелок. Что, говорю, в узелке. Череп, говорит, в узелке. Покажи. Развязал белую тряпку. Действительно, жёлтый череп с двумя пружинками — нижняя челюсть прикреплена. Чей череп-то. Почём я знаю — отвечает. Очевидно, женщины, вон лоб какой узкий и надбровные дуги слабо выражены. А зачем тебе череп. — Рисовать буду — хочу всё начать сначала. Правильные анатомические рисунки надо научиться делать. Иванов так мне отвечал.
Было всё летом. Чернь проходила и открывала на череп рты. Все открывали. А он тихонько лежал между нас на белой тряпочке и молчал. Иванов — он рисует — недавно ушёл с работы. Почти два года женат. В его большой комнате на красном диване ему не холодно с Ниночкой. Иванов он умный. Когда-то я слушал его, разинув рот. Много стихов он знал на память. Но я упрямей и много работал. Когда он только болтал. Я теперь живу в Москве в маленькой комнатушке, плачу за это большие деньги. У меня толстая красивая жена, та же самая, что и в Харькове и она старше меня. Нам голодно. И это сейчас в период всеобщего благоденствия. Я пишу стихи, но всё чаще и чаще мне хочется жить, и тогда я бегаю по знакомым, пью с ними. Просто гуляю.
Сейчас я приехал в Харьков отдохнуть. Тихо сижу на скамеечке. Рядом молчит Леонид Иванов. А между нами спокойно лежит череп. И солнце светит.
«Однажды один человек…»
Однажды один человек невысокого роста среднего скорее роста по нынешним временам — 1 м 73 см ехал в одном городе в троллейбусе. Ехал он вечером в новый район, где жили его родители. Там он остановился. Остановился на жительство, ибо приехал он из столицы, где обитал вот уже несколько лет. Ехать в троллейбусе было очень скучно. Человек всегда сетовал на себя и