Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, границы этой маленькой странности помогут нам понять и более масштабную странность: как возможно, чтобы муха настолько походила на нас, что мы естественным образом считаем ее своим биологическим дублером, и одновременно настолько отличалась от нас, что мы, чувствуя себя столь же естественно, подвергаем ее (без угрызений совести, вообще бестрепетно) неудержимому истреблению? [133]
Кадры с мухами-бойцами вызывают беспокойство. Это так далеко от Шанхая и так неожиданно, это не сверчки, а мухи, они служат тупым орудием, они заброшены в культуру, где нет никакой «культуры мух», они засняты на видео, они обезглавливаются. В Шанхае всё четко разграничено: есть амбивалентность, есть привязанность, но нет никакой путаницы. В Сан-Диего тоже всё четко разграничено и тоже нет никакой путаницы. Но нет амбивалентности. В Сан-Диего похожесть поддается количественному определению. Даже если цифры пока не подсчитаны, факты всё равно имеют вес: у человека и дрозофилы много общих генов; у нас общие пути метаболизма и передачи сигналов на уровне клетки; а также, как готовы уверять многие нейробиологи, у нас много точек пересечения в поведении и его молекулярных механизмах (во всяком случае, ученые утверждают, что таковы механизмы поведения) [134].
С деликатностью тут туго. Эксперименты на животных – тупое орудие познания. «Мы должны подвергнуть природу пытке и вырвать у нее ее секреты», – написал Фрэнсис Бэкон, отец эксперимента, в начале XVII века. Его фраза сегодня кажется более простой и жестокой, чем, вероятно, в ту эпоху.
И всё же логика работы с «организмом-образцом» состоит в том, чтобы разграничить тело и дух, биологию и сознание, физику и метафизику. Это легко, когда сходство и различие измеряются не одной и той же шкалой, когда первое оценивается по своим критериям, а второе – по своим, когда критерии сходства – генетические, а критерии различия даже не нужно формулировать: они древние, аристотелевские, ныне сами собой разумеющиеся, очевидные, их лень даже перечислять. Скажем лишь, что это насекомые, и их отличия от нас (и то, что эти отличия позволяют) не ставятся под сомнение. Это понимал Элиас Канетти. Насекомые существуют «вне закона», писал он.
Уничтожение этих крохотных существ – единственный акт насилия, который остается безнаказанным даже в нашем внутреннем мире. Их кровь не пачкает нам руки, так как не напоминает нам о нашей крови. Мы никогда не заглядываем в их тускнеющие глаза… Они никогда – по крайней мере, в нашей западной культуре – не были облагодетельствованы нашим растущим – пусть даже и не слишком эффективным – беспокойством за жизнь на планете [135].
Голландский философ и антрополог Аннмари Мол изучает «социальную жизнь» атеросклероза – болезни, вызывающей сужение артерий и затрудняющей кровообращение вначале в ногах, а в конце концов в сердце. Мол очень наблюдательна. Она присутствует на вскрытиях больных атеросклерозом, многие из которых умирают в больнице. Она отмечает: когда патологоанатомы режут толстый слой плоти, чтобы добраться до кровеносной системы, они часто тратят несколько секунд на то, чтобы накрыть лицо трупа куском материи [136]. Анализируя этот жест, Мол заключает, что в действительности есть два трупа: тело одно, но существ – два. Первое существо – тело, которое режут скальпелем, – это биологическое тело, научное тело, свободное от метафизики человечества, тело, которое разрешено препарировать, словно кусок мяса, анонимное тело. Второе существо – тело, которое режут скальпелем, – это социальное тело, тело, у которого есть своя биография, родные и друзья, тело, которое любило и страдало, оно требует благопристойности, уважения и внимания. Мол стремится не выбрать, которое из этих тел лежит на анатомическом столе, а продемонстрировать, что там присутствуют оба тела и что незамысловатый жест – накрывание лица материей – это еще и простой жест узнавания себя в мертвом теле.
Возможно, этот жест с материей может также обозначить различие между бойцовыми сверчками из Шанхая и бойцовыми мухами из Сан-Диего. Возможно, различие отнологическое. В Шанхае каждый сверчок объединяет в себе много сверчков; много существ с множественными биографиями и множеством друзей втиснуты в его гибкое тело. Вокруг сверчка витает много грез, развиваются и срываются многочисленные проекты. Если сверчки – воины, то и мы тоже воины. В Сан-Диего есть только научная муха – «прибор, живой аналог микроскопов, гальванометров и химических реактивов для анализа», она имеет четкое предназначение, ее роль четко очерчена, ее смерть – не проблема, ее жизнь не поставлена на кон.
Самые красивые изображения насекомых я видел в книге Ignis – первом томе шедевра естествознания «Четыре стихии» великого фламандского миниатюриста Йориса Хуфнагеля, каталоге животного мира, законченном в 1582 году [137].
Написанные гуашью тонкими, но энергичными мазками на семидесяти восьми страницах из пергамента, размером всего пять целых пять восьмых дюйма в высоту и семь целых и одна четвертая дюйма в ширину, многие насекомые Хуфнагеля сидят, позируя, словно вот-вот зашевелятся, словно затаив дыхание, а их тени, чудится, вот-вот замельтешат на сплошном белом фоне. Другие летят, заключенные в золотой бордюр, который ограничивает их движение, словно магический круг. Третьи – пауки – свешиваются с бордюра. Иногда кажется, что они замечают друг друга, иногда словно бы не замечают. Иногда они соприкасаются, но чаще – нет. Иногда кажется, что они совсем близко, что они присутствуют в пространстве-времени зрителя, и когда в Национальной галерее искусств в Вашингтоне, где Грег Джекмен, куратор отдела гравюр и рисунков старых мастеров, показывал мне этот ценнейший том, книга раскрылась, я невольно благоговейно ахнул.
И я сам подивился своему изумлению. На секунду я вообразил, что такое же громкое «ах» излетело из уст зрителя XVI века – человека, для которого насекомые, вероятно, были низшими омерзительными тварями и копошились в самом низу аристотелианской иерархии природы, заточенные в непроглядной тьме среди экскрементов и гнили, недостойные созерцания, пока (и, бесспорно, Хуфнагель того и добивался) книга не раскрылась, обнажая их изумительное совершенство.
In minimis tota es. Так формулирует эту мысль лондонский врач Томас Моффет в своем Insectorum sive minimorum animalium theatrum – энциклопедическом исследовании жизни насекомых и своде практических познаний о них, написанном в тот же период, что и «Четыре стихии», но опубликованном лишь в 1634 году [138]. Насекомые Моффета во многих важных отношениях – образцовые существа. Они трудолюбивы, бережливы, демонстрируют хорошее умение управлять обществом, уважают стариков, преданно заботятся о своем потомстве. Их метаморфоз – не просто превращение, а воскресение. Их чудесные свойства укрепляют благочестие. Их миниатюрное совершенство побуждает нас восклицать: «Чудесны дела Твои, Господи!» [139]
Theatrum был вторым большим «каталогом» насекомых. Первой такой книгой стал труд видного болонского натуралиста и коллекционера Улиссе Альдрованди De animalibus insectis libri septum (1602) – том столь авторитетный и амбициозный, что именно он распахнул двери, через которые насекомые в конце концов пробрались в научное естествознание [140]. Оба этих труда шли по стопам Ignis, так что книга Хуфнагеля – не только «один из основополагающих памятников энтомологии», но и первая книга в любом роде, посвященная насекомым «как отдельному царству, а не как группе, которая служила бы довеском к другим основным классам животных» [141]. Эти три книги – часть развития естествознания в начальный период Нового времени, этакий проект, который охватил несколько континентов, начинание, которое подкреплялось и подпитывалось исследованиями Нового Света и расширением морской и сухопутной торговли. Сети общения по переписке и маршруты опасных путешествий тянулись далеко, связывая ученых, купцов и спонсоров (часто это были люди, соединявшие в своем лице несколько или даже все эти занятия) с Прагой, Франкфуртом, Римом и другими центрами учености позднего Ренессанса.