Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меняет ли включение этих радикальных течений в главный поток академической истории саму природу исторического дискурса? Разумеется, да. Но вот ответ на вопрос «вызвало ли такое включение какой-то кризис в академической науке?» уже не так прост. Овладевая мастерством рассказа историй угнетенных – особенно в условиях отсутствия традиционных архивов, – дисциплина обновляется и укрепляет свои позиции. Эта инклюзия апеллирует к демократическому разуму, который предписывает академической истории все дальше отступать от своего ядра.
Так, в книге «Говорить правду об истории» говорится о том, что исторические нарративы предполагают некоторый обязательный минимум приверженности рациональному подходу[257]. В центре внимания этой книги, написанной тремя ведущими американскими историками-феминистками, лежит вопрос отношений между постмодернизмом, историями меньшинств и послевоенными демократиями. Авторы приветствуют влияние постмодернизма в той мере, в какой они видят в нем возможность множественных нарративов и множественных путей создания этих нарративов. Однако книга выдает крайнее замешательство авторов, когда они сталкиваются с доводами, в которых идея множественности нарративов используется с целью поставить под сомнение идею истины или факта. Если истории меньшинств доходят до того, что ставят под сомнение саму идею факта или доказательства, то, вопрошают авторы, как же нам в общественной жизни делать выбор между различными непримиримыми утверждениями? Не угрожает ли отсутствие какого-то минимума согласия относительно целостности политического организма Соединенных Штатов Америки и не повредит ли это, в свою очередь, способности нации функционировать как единое целое? Исходя из этого, авторы рекомендуют прагматичный подход «работоспособных истин», которые могли бы основываться на общем, рациональном понимании исторических фактов и документов. Чтобы нация могла эффективно функционировать, при этом избегая претензий на всеобъемлющий большой нарратив, эти истины следует защищать, чтобы институции и отдельные группы были способны делать выбор между конфликтующими рассказами и интерпретациями.
Историки, вне зависимости от идеологических пристрастий, демонстрируют примечательный консенсус, когда дело касается защиты методологических связей истории с определенным пониманием рациональности. В работе Георга Иггерса об историографии XX века подчеркивается связь между фактичностью и рациональностью в определении того, что может, а что не может считаться историческим доказательством: «Петер Новик, на мой взгляд, верно утверждает, что объективность в истории недостижима; историк может надеяться не более чем на правдоподобность. Но эта правдоподобность, очевидно, не покоится на произвольном изобретении исторических объяснений – она предполагает рациональные стратегии определения правдоподобия факта»[258]. Хобсбаум выражает сходные со своими коллегами по ремеслу эмоции: «Мода на то, что (по крайней мере, в англо-саксонском академическом дискурсе) известно теперь под туманным термином „постмодернизм“, к счастью, не так сильно проникла в сообщество историков, как это произошло с филологами, культурологами и социальными антропологами, даже в США. <…> Он [постмодернизм] подвергает сомнению различие между фактом и вымыслом, объективной реальностью и концептуальным дискурсом. Это глубокий релятивизм»[259].
Эти историки ставят в вину постмодернизму его неспособность, по крайней мере, на их взгляд, соответствовать условию рациональности, необходимому при включении нарративов в академическую историю. В книге «Рассказывая правду об истории» показана неизменная актуальность двух условий поддержания связи истории с общественной жизнью: демократия требует, чтобы свою историю рассказали группы, которыми ранее пренебрегали, а эти разные истории приняли бы разделяемые всеми правила рациональности и доказательности. Успешно встроенные «истории меньшинств» можно было бы тогда сравнить со вчерашними революционерами, ставшими сегодняшними джентльменами. Их успех помогает превратить инновации в рутину.
От истории меньшинств к множественному прошлому субалтернов
Спор вокруг историй меньшинств допускает альтернативные понимания самого слова «меньшинство». Как мы знаем, большинство и меньшинство – это не природные сущности, это наши конструкты. Повседневное значение слов «большинство» и «меньшинство» задано статистически. Но семантические поля этих слов содержат и другую идею: быть «младшим» или «старшим» в заданном контексте.[260] Например, европейцы, если опираться на числа, – это меньшинство в составе современного человечества, и они были таковым на протяжении длительного времени. Однако в XIX веке их колониальная политика основывалась на определенном представлении о старшем и младшем. Например, европейцы часто полагали, что их истории представляют высшие образцы норм, к которым должны стремиться другие общества. По сравнению с ними, другие общества являются «младшими» и «несовершеннолетними», о которых должны позаботиться «взрослые». Так что численное превосходство само по себе – это еще не гарантия старшинства или большинства. Иногда вы можете состоять в более многочисленной группе, но ваша история все равно будет соответствовать критериям «малой истории» или «истории меньшинства».
Таким образом, проблема истории меньшинств подводит нас к вопросу о том, что можно назвать «меньшинством» применительно к тому или иному конкретному прошлому. Отдельные конструкции и события прошлого остаются «младшими» в том смысле, что само их включение в исторические нарративы делает их прошлым «меньшей значимости» в сравнении с преобладающими представлениями о том, что есть факт, доказательство и принцип рациональности в практике профессионального историка. «Малое» прошлое составляют варианты прошедшего опыта, которым всегда отводится «низшая» или «маргинальная» позиции при переводе на академический исторический язык. Это моменты прошлого, к которым относятся, говоря словами Канта, как к моментам человеческой «незрелости». Это моменты, которые не подводят ни к демократии, ни к гражданским практикам, потому что они не были моментами проявления разума в общественной жизни[261].
Я, таким образом, использую слово «малый» в значении, описанном в работе Делеза и Гваттари о творчестве Кафки. Стоит отметить, что в литературоведении слово «малый» подразумевает «критику нарративов идентичности» и отказ «представлять достижение автономной субъективности, являющееся конечной целью большого нарратива», в моем случае «малый» стремится поставить «большое» под сомнение[262]. Для меня оно описывает отношения с прошлым, которые «рациональность» исторических методов по необходимости делает «малыми» или «низшими» как нечто «нерациональное». Я утверждаю, что эти отношения все же возвращаются как имплицитный элемент тех предпосылок, которые делают историзацию возможной. Предвосхищая собственные выводы, скажу, что постараюсь показать, как способность модерного человека историзировать на самом деле зависит от от его способности участвовать в не-модерных отношениях с прошлым, которые становятся подчиненными в момент историзации. Историческое письмо подразумевает множественность способов бытия в мире.
Давайте назовем это прошлое множественным «субалтерным» прошлым. Оно маргинализируется не намеренно, а потому, что описывает такие моменты или точки, в которых архив, разрабатываемый историком, проявляет неподатливость в отношении целей, преследуемых профессиональной историей. Другими словами, это такие моменты прошлого, которые сопротивляются историзации