Шрифт:
Интервал:
Закладка:
в поле!
Тут о еде надо отдельно пару слов. То есть не пару, коротко не получится. Это, знаешь, Петровна, такая длинная поэма о волчьей голодухе; как вспомню – у меня и посейчас желудок жгутом скручивается.
Короче, сидим мы с товарищем на своём Передающем центре в трех кэмэ от роты, и поначалу за пайком в роту пешком топаем, – то вдвоём, то порознь. Пока меня не подстрелили… Нет, погоди ты, Петровна, я о своём боевом ранении отдельную песнь пропою. Сейчас о жратве, которую после отстрела моей ноги нам стали привозить в сыром, сухом и непотребном виде, причём на всю неделю. Знатный паёк: гнилая грязная картошка в мешках и сигареты «Памир», прости господи… Не помнишь такие? Там на коробке овчарка на горе и будёновец с горном… Пачку открывать следовало аккуратно, иначе они рассыпались в труху, эти сигареты. Ну, а достал ты её – одну только тягу и вытянешь, она истлевала в минуту. Но эта тяга вырубала тебя враз и надолго! И были эти богоспасаемые сигареты с резервного запаса сняты, с двадцать шестого года. Так и на пачке было написано: «1926 год». Представляешь? А папирос не давали: туда же можно дурь забить; маковое поле – вон оно, рядом.
Ну и вот… В город выходить нам запрещено, потому как опасно; внутри тоже не санаторий. У нас на территории росло только два дерева и кусты ежевики. И арык протекал по нашей местности, выбегал в поле и пропадал где-то возле роты. В арыке можно было поймать трёх черепах и одного карасика. Но черепаха в первый же день заглотнула крючок и его уже не вытащили, он в черепашьей пасти сломался. Так что карасика уже никто не ловил.
На чердаке мы обнаружили накопленное за десяток лет энное количество консервов – килька в томате, сом в томате, толстолобик в томате…
Первые-то недели мы с голодухи всё это жрали, как оголтелые. На третьей неделе не могли уже ни слышать, ни произнести слова «рыба». И появилась эта жуткая изжога, от которой я, Петровна, годами не мог избавиться. Что там ещё было? Рис в пакетах: якобы готовый, но сушёный. И гречка тоже: якобы, блин, готовая. Но сушёная. Картошка – госрезерв шестьдесят лохматого года. А ещё каша была, «дробь шестнадцать» называлась, не знаю – почему, но тот, кто название придумал, гением был. В ней неизвестный наполнитель присутствовал – щепочки, камешки, дробинки…
Готовить её… надо было технологию знать. Вот, залил ты её кипятком, а есть нельзя ни в коем случае. Минуту-другую нужно переждать, собрать червячков. (До сих пор для меня загадка, как они там, эти червячки, выживали. С другой стороны: мы ведь тоже выживали.) И когда эта муть отстоится, всё надо слить, а затем ещё кипятком раза три хорошенько ошпарить. И лишь потом варить. А варить её нужно часов шесть, чтоб она приобрела хотя бы вид съедобный.
Ну и венец солдатской кухни: комбижир. Нам выдавали одну банку на целый месяц. Им хорошо сапоги чистились, комбижиром. А есть его было нельзя, но мы на нём шикарно жарили, на нём еда не пригорала. Жрать-то надо было каждый день. Жрать хотелось всё время, Петровна! Всё время хотелось жрать!
Хорошо, что парень – тот, второй, который позже появился, – был из деревни, откуда-то из-под Самары. Саша, да. Он соображал, что можно посолить, посушить, какие травки в дело пустить. Грядочку разбил…
В общем, жили мы, не подыхали… почему-то. Удивительное, как говорится, рядом.
И проходит так месяца четыре, как я служу, служу и никак не подыхаю… – и однажды утром въезжает к нам на территорию неопознанный объект: грузовик с цистерной. «Солярку сливай!» – «Какую солярку?» А у нас там дизеля такие огромные стояли, с половину твоей веранды каждый, подстанции же серьёзные. Свет часто вырубался, и дизеля полагалось заводить. Саша был как раз дизелистом, я – связистом. И вот эти самые дизеля надо было греть каждые сутки. Но до нас их никто не грел, и думаю – после нас тем боле никто их не грел. Оказалось, там у нас танкеры были в землю врыты, и эта самая соляра в них копилась-копилась… просто уже наружу лезла.
Ну и сливать её, собственно, некуда. Грузовик с цистерной, короче, разворачивается и уезжает. На следующий день прилетает вертушка, в ней – какой-то долбаный чин со звёздами, из Баку. Полковник. С лампасами. Или с пампасами? Неважно. Он с прапором приехал, с Матвеевым, – запомни это проклятое имя… И давай всюду ходить, орать на нас, строить, как зайцев. Вы, кричит, дизеля не прогоняете, вот солярка и копится. Что хотите, говорит, делайте, но к концу недели чтоб эта ёмкость была пустая.
А там тонн двести, да, – танкер в четыре моих роста и конца-краю фонариком не видать. Куда мы эти тонны денем? Вылакаем? В арык не сольёшь – местные прибегут, зажарят тебя живьём. Прапор говорит: поливайте поле, поливайте нахер всю площадку, где антенны растянуты, чтоб трава не росла.
Улетели они, а мы с Сашей принялись поливать, блин-блинаровский, этой соляркой всё живое вокруг… А жрать охота! И спать охота! И сил уже нету никаких.
А у нас через проволоку, прямо через арык жил беженец-азербайджанец. Он иногда нас подкармливал. Не за так, само собой. Мы уж ему всё, что могли, продали. Портянки запасные, рубашки. Я к этому соседу: «Тебе солярка не нужна? Бочечка?» Он: «Нужна. Почём?» Я говорю: «Да блин-блинареску, за жратву!» Он говорит: «За какую жратву?» – «Да что соберёшь!»
Ну, он, видимо, сам сообразил, что и сколько нам отвалить. Мы ему бочку перекатили через арык. И он нам за эту бочку – лаваш и целую кастрюлю говядины! мосол там, помнится, плавал, с настоящим нежнейшим жирком…
И мы, вот пока всё это несём, начинаем хлеб туда закидывать, в подливку… макать и жрать, макать и хавать, и урчать, и рыгать, как блаженные… Боже на небушке! Как же мы налопались! И никакой изжоги, ни черта. Прозрачно небо, звёзды блещут… Почему ты ржёшь, в конце концов? Что это? Это стихи, я думаю. Евтушенко. Или кого? Ты учти, я ведь четыре стеллажа книг на заре своего детства осилил. Меня на ху-из-ху не прособачишь.
Ну ладно тебе. Не отвлекай, а то мысль утеряю. Короче, нажрались мы, как люди. Как белые культурные люди. Прямо банкет в райских кучах… Не в кучах? А где?
Но тут, знач, военное положение. Пулемёты, гранаты, мочиловка всякого-каждого… как положено. И к соседу нашему, смотрим, на другой день тракторочек прискакал, и сосед с трактористом эту бочку грузанули. И – шасть опять к нам: ещё солярочки. Я говорю: а что дашь? Он: еды, понятно… А мы-то вчера налопались, как удавы на солнышке; нам на пять дней переваривать хватит. Не, говорю, не катит, мил человек. Ты, видно, через нас решил сбыт организовать? Тракторов вокруг до хрена… Вот тебе пример, Петровна, что значит в жизни личности достойное питание: лишь однажды я поел как человек, и мозги мои немедля заработали. А мозги у меня всегда в одном направлении фурычили – на восход, на солнце, как говорится, нашей поэзии. И стали мы брать за бочку соляры-мамы пять рублей. За неделю триста бочек ушло. И когда приехала цистерна, ёмкость под горючее была свободна. Так взвился занавес над очередным проектом моего беспокойного гения.
Я знаю, что ты сейчас скажешь: что это статья, причём такая, серьёзная…