Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды у меня была идея сделать серию работ «Еда – это грязь!», как в фильме Бунюэля. Прикол, в котором табуирован не секс, а еда. Еда выдавалась бы по карточкам. Первое и второе дозволялись бы в количестве, гарантирующем выживание, а закуски и десерты карались уголовным кодексом. Общество зорко следило бы за тем, чтобы кто-то не съел побольше, упитанные подвергались остракизму, тощие считались законопослушными гражданами. Рестораны находились бы в статусе публичных домов, посещались бы отпетыми и власть имущими. По ночам люди, стыдясь, жевали бы куски под одеялом, запершись в ванной; мужчины и женщины, оглядываясь, запихивали бы друг другу в рот несвежие краденые куски еды, боясь, как бы не увидели дети. Болезни органов пищеварения и психиатрия недоедания являлись бы предметом всеобщей зависти и гарантировали достойное место в обществе. Если девочка с детства вкусно готовила, ее бы одергивали, объясняя, что вырастет проституткой, если у ребенка был хороший аппетит, его бы били, а к родителям относились с сочувствием.
Я вспомнила, как Пупсик, больная синдромом похудания в теории и постоянного толстения на практике, кокетничала с пирожными. Она садилась за стол кафешки, оглядывалась и говорила:
– Сегодня ни крошки сладкого, – покупала два пирожных и с совершенно безразличным видом вспоминала: – Совсем забыла, что не успела пообедать и почти не завтракала. Мне сегодня можно. – Затем вяло просила: – Возьми одно, мы съедим его пополам. Ну ладно, раз ты не хочешь вторую половину, я доем, не оставлять же врагу. – Дальше следовал текст: – Да сколько можно себя истязать? Ну да, я люблю сладкое! Ну и что? У меня в жизни не так много радости! – и сжевывалась еще парочка. Уходя, она заталкивала в себя на ходу последнее, оправдываясь: – Только здесь можно попасть на свежие взбитые сливки.
Надо сказать, в диалоге ей никто не помогал и полемизировала она с запретительной инстанцией в образе собственной мамочки, впечатанной в подкорку. Представляю себе, как ее организм буксовал под мужиком, когда приходила пора получать удовольствие, а мамочка-запретительница грозила из коры головного мозга пальцем.
Точно так же происходили эротические разборки Васьки с бутылкой. На самом деле Пупсик с Васькой были близнецами по количеству детских запретов и механике их нарушения. У них обоих, как говорил классик, шея мерзла без ошейника.
Когда-то в институте я иллюстрировала «Приглашение на казнь», у меня получилась Пупсик в роли Марфиньки с маслеными глазами и своей жирной витальной складочкой под подбородком, созерцающая пирожные. Слава богу, ни один Цинциннат по жизни ей не грозил. В нашей компании Цинциннатом был Димка, а он с детства дразнил Пупсика пожилой восточной женщиной с пробивающимися усами и мертвой хваткой.
У меня был другой патологический механизм, как только я видела колючую проволоку запрета, начинался зуд, как бы ее разгрызть, разрезать, разорвать, не успев взвесить свои реальные силы. В молитве: «Господи, дай мне силы исправлять то, что могу, мужество не исправлять то, чего не могу, и мудрость всегда отличать одно от другого» – я пожизненно топталась на поиске мужества. А презиравшие мою активность собственное равнодушие к миру принимали за мудрость, не понимая, что к мудрости приходят только через реальные ступеньки силы и мужества.
Как говорил мой отец: «Я никогда никуда не спешу, поэтому никогда никуда не опаздываю».
С пеленок перешагнувшие в мудрость люди с фиктивными биографиями вызывали у меня жалость. Подрабатывая на Арбате портретами, я просто не знала, что делать с их лицами. За пять рублей я должна была что-то положить в эти лица, и когда зацепиться было совсем не за что, я клала именно то, чего особенно не хватает. Господи, как они были довольны. За пять рублей я давала справку, что у них все как у людей.
Берлин… Берлин… Потом выяснилось, что гостиница на Кудаме в период фашизма была министерством культуры. Сюр какой-то!
Времени был час, а Дин не подавала признаков жизни. Я снова пошарила в столе и извлекла еще одну изрисованную шалостями эпистолу. На ней были мы с Димкой, бегущие, взявшись за руки. На мне – имидж Коломбины, а на нем, естественно, Пьеро. Роль Арлекина, видимо, отводилась Андрею.
«Ты пишешь, как дурочка… в какую это такую новую Россию я влюблюсь? И почему ты сама в нее не влюбилась, если она такая душка, в натуре! а только шмыгаешь носом все письмо про сложности да трудности. Я вижу ваших-наших регулярно, свеженьких, которые только что от вас-нас приехали. На них не то что лица, на них ни души, ни тела нет. Да, у меня один приятель – нищий мексиканский наркоман, а другой – американский маргинал, который купил лимузин с баром внутри и нанял туда барменом карлика. Да, я не всегда понимаю, что они говорят, потому что надо было с детства играть с ними во дворе и смотреть одни и те же мультфильмы. Я ощущаю себя придурковатым, но все же гражданином мира, а не хрущевских бараков, в которых, боясь ремня, разучивал полонез Огинского, мешая тебе спать по утрам… И я свободен от бытового насилия совковой жизни, от ее неулыбчивых мертвых лиц, от того, что… в общем, ты и сама знаешь! И в это французское с нижегородским ты зовешь меня? Туда, где русские стреляют в чеченцев и пьют немецкое пиво из банок в перерывах прямо в танках? Туда, где в парламенте таскают за волосы бабу? Да у нас бы все тетки Америки вышли на демонстрацию протеста! Ты вообще последнее время несешь одно сплошное моралите голосом проститутки, вышедшей замуж, уж не знаю, новая Россия или приближающийся климакс так тебя заземлили. А я – молод! В Америке невозможно быть старым! Она проста и шаловлива, она как один большой пионерский лагерь, в котором утром – горн, днем – пляж, а после обеда – компот! Сама приезжай, убедись. Дмитрий».
Я выползла из комнаты, покружилась в коридоре и постучала к Дин.
– Поехали, потусуемся.
Она открыла дверь, сверкнула новым блузоном, снова закрытым по глотку и длиннорукавным. Облако туалетной воды в стиле унисекс сообщало, что пока я рефлектировала, она чистила перышки.
– Я готова.
– Вари кофе, пока оденусь, – сказала я и ушла в комнату.
После Аськиных диагнозов я подловила себя на жадничающих взглядах на Дин, на снимании повышенного количества информации с каждого сантиметра ее не прикрытых одеждой участков тела. Она стала казаться существом, сочлененным из разных и не подходящих друг другу частей, руки стали слишком длинными и крупными, накладная грудь сделала легкий градус сутулости неестественным, поворот шеи потяжелел, а вся эта чугунность, весь этот пластический спазм человека не на своем месте стали продавать колоссальное напряжение, в котором она ежесекундно находилась. Я даже вышла на кухню с косметическим набором, чтобы занять глаза чем-то, кроме разведывательных вылазок на Дин.
– Куда путь держим? – поинтересовалась я.
– Пообедаем в Союзе художников? – неуверенно произнесла она. Неуверенность происходила от того, что Димка явно навешал ей лапши на уши, как мы в этом ресторане гудели, и она не понимала, насколько тактично ее предложение.
– Иных уж нет, а те далече, – выдохнула я, – кабак на Гоголевском на ремонте, могу предложить Союз художников на Крымском Валу, там что-то висит и какая-то еда. Кроме того, там кусок Третьяковки.