Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды София проснулась от того, что в голове будто церковным колоколом загремело имя Берканта. И в первые секунды, как всегда, не могла сообразить – почему это сочетание букв для нее так важно, отчего так мучительно рвется все внутри, стоит лишь мысленно его произнести. И лишь по прошествии нескольких десятков минут перед глазами встало его лицо – такое тонкое, красивое и уже тронутое увяданием, вспомнилась их прогулка по ночному Стамбулу, ночь на яхте, его сбивчивые признания однажды в предрассветный час в его квартире… А затем вышла из небытия и катастрофа, разрушившая ее, разломившая жизнь надвое. Его стремление сделать ей как можно больнее, а затем предательство, тот вечер, когда он отвернулся от нее, когда прогнал ее из своей жизни. Оттолкнул протянутые к нему руки, растоптал чувство, что сам же и заронил в нее, то, которого она боялась и жаждала со всеми еще оставшимися в иссушенной душе силами. В ту секунду София впервые, несмотря на всю уже пережитую боль, пожалела о том, что память стала к ней возвращаться.
Лучше бы она навсегда осталась в пустом, первозданном состоянии. Лучше бы попыталась начать жизнь с нуля. Боль, прошившая ее в те минуты, когда вся их с Беркантом недавняя история восстанавливалась в голове, не шла ни в какое сравнение с физической болью от сломанных ребер и сломанной руки. Она раздирала на части, наживую вытягивала из груди сердце.
София, беспокойно мечась на больничной койке, видела перед глазами его бледное лицо – издевательскую маску паяца с прищуренными глазами и оскаленным в жестокой усмешке ртом. Слышала его слова: «Ты не жена мне, не любовница. Ты вообще никто!» Слова, произнесенные человеком, который был ей дороже всего на свете, дороже самой себя. Человеком, ради которого ей впервые за всю сознательную жизнь захотелось измениться, научиться сочувствию, терпимости, захотелось стать лучше, чтобы быть достойной его, чтобы остаться с ним рядом, выдернуть из черных лапищ снедающих его кошмаров. Человеком, от которого она хотела только одного – чтобы он не отворачивался от нее. Он же выпотрошил ее и выбросил за ненадобностью. Именно благодаря ему она и оказалась здесь – беспомощная, разбитая, немая…
Да, немая…
Если в путанице мыслей порой ей и удавалось разобраться, то язык до сих пор оставался мертв. Словно в момент аварии оборвалась какая-то внутренняя нить, связующая происходящее в ее голове с речевым аппаратом.
– Как вы себя чувствуете? – спрашивал на утреннем обходе пожилой доктор в сизом халате.
«Как фарш, провернутый через мясорубку», – хотелось сказать Софии. Или: «Как загнанный в клетку волк». Или: «Меня невыносимо раздражает цвет вашего халата. Вы в нем похожи на дохлую мышь».
Но ни одно слово не вырывалось у нее изо рта. Она лишь беспомощно шевелила губами, абсолютно не представляя, как связать со ставшим бесполезным ртом звучащие в голове фразы.
Мысли, невысказанные ответы, крики теснились в голове, толкались, доводя ее до безумия, до отчаяния. Поначалу она давала себе волю, надеясь, что через выплеск агрессии однажды вернется и речь. Слегка окрепнув физически, вновь обретя власть над руками, пальцами, предплечьями, пыталась крушить все вокруг, в досаде запускать в стену нашаренными на тумбочке предметами. Но заканчивалось всегда одним – доктор нажимал кнопку на стене, в палату врывались санитары и вкалывали ей успокоительное, после которого она проваливалась обратно в глухое и слепое небытие. А речь оставалась все так же заперта от нее за семью замками.
И постепенно в душу Софии начал проникать парализующий страх. Что, если речь к ней так и не вернется? Что, если она навсегда останется заточена в пустом безмолвии? И в конце концов сойдет с ума от бурлящей в голове какофонии. Или от лошадиной дозы транквилизаторов, которыми заботливые врачи продолжают глушить ее вспышки агрессии. Нет, нужно было действовать как-то иначе, взять себя в руки, больше не буйствовать, не швыряться предметами. Но как это сделать?
Мысли, обычно четкие и ясные, теперь терялись. София безуспешно пыталась отлавливать их, выстраивать в законченную структуру, нечеловеческим усилием воли собирая в голове расползающиеся обрывки идей. Наверное, помогло бы записывать их или наговаривать на диктофон. Хоть как-то фиксировать разбредающиеся образы. Но ни мобильника, ни ноутбука, ни тетради в кожаном переплете здесь, конечно, не было. А попросить, чтобы их принесли ей, она не могла.
Однажды во время обхода, она потянулась к блокноту врача, в котором тот делал какие-то пометки. Вдруг пришло в голову, что, если уж речь ей не доступна, ничто ведь не мешает выразить свои пожелания письменно. Но тот ловко отдернул руку, погрозил ей пальцем и снова нажал на кнопку вызова медбратьев.
София не могла понять, откуда такое недоверие? Почему ей, всего лишь пострадавшей в аварии, не дают доступа к бумаге и ручке. В голове вдруг всплыли отрывочные воспоминания о голосах, являвшихся ей в забытьи. Был там такой звонкий ангельский голосок, вещавший что-то о покончившей с собой матери, о расстройстве психики… Восстановить полностью тот эпизод она не могла, к тому же оставался немалый шанс, что это был всего лишь бред, игра ее воспаленного воображения. Но если нет… Если каким-то образом врачи и полиция действительно пришли к выводу, что она пыталась свести счеты с жизнью?
София не могла бы сказать, что помнит последние часы перед аварией посекундно, но в чем она была уверена наверняка, так это в том, что кончать с собой не собиралась. Да, ей было больно до безумия, да, жизнь казалась ей разбитой, да, пережить то, что человек, которого она, может быть, искала всю жизнь, ради которого готова была измениться, безжалостно отказался от нее, было сложно, мучительно. Но она была не из той породы, что поддается позорной слабости и выбирает суицид. Она, как и покойный отец, была из стали, и согнуть ее, какие бы испытания ни выпали на долю, было невозможно.
Однако же врачам это, похоже, было неизвестно. Вероятно, именно поэтому ее и держали тут под таким строгим надзором, не давали прикоснуться к чему-либо, хоть отдаленно напоминающему острый предмет. Интересно, как бы она могла свести счеты с жизнью при помощи ручки? Воткнуть ее себе в горло? Плохо же они ее знают, она скорее воткнула бы ее в глаз этому мышиному доктору…
И все-таки… Все-таки ей нужно было как-то убедить их, что она не опасна: ни для окружающих, ни для самой себя. Только тогда можно было рассчитывать на шанс выбраться из этой стерильной клетки. Вспомнить бы точно, что тогда говорили люди, собравшиеся возле ее постели…
Нужно было ухватиться за что-то, обязательно найти точку опоры, к которой будут сходиться все нити, которая не даст ей окончательно затеряться в этих ярких, постоянно сменяющихся образах. Что-то четкое и ясное, стремление, которое поможет ей выкарабкаться, выбраться на поверхность и выжить.
И как только эта мысль сформировалась у Софии в голове, перед глазами сразу же встало лицо Берканта. Подернутые поволокой глаза, губы, нервные дерганые руки, отталкивающие ее, обрекающие на эту мертвую немоту, на заточение в медицинском аду. Глаза – аквамариновые глаза Бориса, посулившие неземное блаженство, возвращение в ту часть жизни, где она была не одна. И обманувшие… С размаху швырнувшие ее в черную бездну отчаяния… Весь его облик – завзятого лицедея, актера, потерявшего в хитросплетении сценических образов самого себя, жалкого стареющего мальчика, высасывающего жизненные силы из очередной доверчивой жертвы и неосторожно выбравшего ее – как источник для поддержания своей веры в себя. Ведь это он, он был виноват в том, что она оказалась здесь; перевернул ее мир с ног на голову, поманил образом давно потерянного брата, Бориса, Бореньки, ее светлого ангела, а потом безжалостно предал. Он – виновник того, что она сидит сейчас в этой белой камере, затравленно вертя головой по сторонам, вынужденная снова и снова натыкаться взглядом на пустые белые стены. Он…