Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приехали. Бруклайн, Гарвард-стрит. Не хватает только руской вывески «Прачечная». Кажется, в этих местах я сегодня уже был, думает Штарк устало.
Амстердам, 1642
– Мне не видно в окно твою картину, – жалуется Саския. – Ты бы повернул ее хоть на время, чтобы я видела.
– Тебе все равно нельзя вставать. Поверь мне на слово, это окончательный портрет. Такой, что не надо больше портретов.
– Не могу понять, ты шутишь или серьезно, – говорит она немного плаксиво. Последнее время глаза у Саскии все время на мокром месте, а улыбается она, только когда ей приносят маленького Титуса. И совсем редко, да и то как-то грустно, – Рембрандту.
– Серьезнее некуда. На этот раз я сказал про купцов города Амстердама все, что про них стоит говорить. И хорошее, и плохое.
– И больше не будешь писать портретов?
– Не стану зарекаться, Саске, – Рембрандт качает головой. – Ты же видишь, мы тратим уйму денег. Я и за дом до сих пор не расплатился. А теперь еще твой кузен Хендрик объявил себя несостоятельным, а он ведь был нам должен тысячу флоринов – мы уже не получим их назад.
– Почему ты не хочешь взять мои деньги? Все равно я скоро умру, и они будут твои.
Она часто и совсем буднично говорит о своей скорой смерти. Доктор Тюльп – тот самый, для которого Рембрандт написал когда-то сцену в анатомическом театре, сделавшую сыну мельника имя в Амстердаме, – тоже деликатно предупредил, что болезнь Саскии чрезвычайно серьезна. Да это и без него заметно. Приступы кашля повторяются все чаще, пятна крови на платке становятся все больше. Но, говоря с ней, Рембрандт никогда не признает очевидное.
– Ты поправишься, – отвечает он. – А твои деньги – это деньги Титуса.
Сыну уже семь месяцев. Ни один из их детей не прожил так долго, а Титус здоров, вовсю болтает на своем непонятном языке и больно таскает мать за волосы цепкими ручонками. Саския знает материнским знанием, что Титус не умрет в младенчестве, – так она чувствовала задолго до его рождения, что будет мальчик. У Рембрандта нет ее шестого чувства: он суеверно сторонится младенца, не рисует его, редко берет на руки, словно боится навредить, уронить, поломать. Он понимает, что это последняя возможность, отпущенная им с Саске.
– Я не поправлюсь. – На этот раз Саския не готова принять его обычные возражения. – Ты должен знать, что я не поправлюсь. Перестань обманывать меня и себя.
Рембрандт опускается на колени у кровати.
– Я хочу умереть раньше тебя, Саске. Без тебя я не представляю себе жизни.
– Я не хочу, чтобы ты так говорил. – Ее слезы высохли. Это серьезный разговор, а не попытка вызвать жалость, понимает Рембрандт. – Я хочу, чтобы ты начинал строить другие планы. Посмотри на Гертье, она явно видит в тебе мужчину. Она хорошо заботилась бы о тебе. К Титусу она уже относится как к своему ребенку.
– Гертье? Да ты хоть понимаешь, что говоришь? – Его гнев – не вполне искренний. Конечно, он заметил, что кормилица Титуса смотрит на него по-особенному. И она хороша собой, хоть совсем не так, как Саския. Гертье Диркс – вдова, здоровая, сильная провинциалка из бедной семьи, привыкшая к тяжелой работе и повиновению. Большие руки, резко очерченный, крупный рот, крутые бедра…
Жена давно не может спать с ним, и он стал снова замечать окружающих женщин – служанок, торговок, племянниц и сестер своих немногочисленных друзей. Но замену Саскии он не видит ни в одной из них: сама мысль о замене кажется ему нелепой. Это все равно что соскоблить ее лицо со всех картин, которые он написал, когда они играли в переодевания, и вписать вместо него другое.
– Понимаю, Рембрандт, – спокойно отвечает Саския. – Я избаловала тебя, ты не можешь долго без женщины. Выбери такую, которая будет тебе помогать, заботиться о тебе. Я сама хотела, но не смогла. Видишь, как у нас все вышло… А в прошлом году, когда Титье умерла от чахотки, я уже знала, что и мне недолго осталось. Просто не показывала тебе кровь.
В честь Титье, сестры Саскии, назвали Титуса. Ей было, кажется, тридцать два или тридцать три, вспоминает Рембрандт.
– Ты моложе Титье, – продолжает он хвататься за соломинку, по крайней мере на словах. – Ты поправишься, я знаю.
– Чахотке все равно, сколько тебе лет, – безжалостно возражает Саския. – Я скоро уйду, хотя больше всего на свете хочу остаться с тобой. И с Титусом.
Теперь по ее лицу текут слезы. Он старается вытереть их пальцами, но жена смахивает его руку.
– Обещай, что не замкнешься в себе, когда меня не будет. Тебе надо продолжать жить, и тебе нельзя бросать работу. С этим твоим окончательным портретом ты совсем нигде не бываешь, про тебя уже забыли, у тебя нет заказов.
– Откуда ты знаешь?
– Я хоть и лежу в постели, но это мой дом, я знаю, что здесь происходит. Ученики недовольны. И я вижу, что ты работаешь только над большой картиной, а их к ней не подпускаешь.
– Сейчас покажу ее тебе, – решает Рембрандт. Все что угодно, только не этот тягостный разговор.
На заднем дворе художник выстроил помост с навесом. В доме негде разместить такой огромный холст – больше шести локтей в ширину, пять с лишним локтей в высоту. Деньги, заплаченные восемнадцатью заказчиками – тысяча восемьсот флоринов! – давно потрачены: Рембрандт начал работу четыре года назад. Но он не может остановиться: снимает слои краски, пишет снова, убирает и вводит новые фигуры. Сейчас их тридцать три, почти вдвое больше, чем заказчиков. И не у всех, кто заплатил свою сотню флоринов, на картине полностью видны даже лица.
Что там так и не законченная «Буря на море Галилейском»! Нынешняя картина, когда он закончит ее – уже совсем скоро! – будет его главной работой. Она напомнит о нем городу и всем богатым заказчикам, снова сделает его главным живописцем Амстердама. Кто еще способен так распорядиться огромным пространством, так вылепить на холсте почти скульптурную группу?
Уже лет сто как офицеры городского ополчения заказывают групповые портреты своих рот. В ополченцы-аркебузьеры (теперь уже, на самом деле, мушкетеры, но традиционное название осталось) может записаться лишь тот, у кого не меньше шестисот флоринов годового дохода, – так Амстердам пытается избежать ночных набегов со стороны легально вооруженной пьяной черни. Но и для тех, кто побогаче, служба в городской милиции – приключение, повод и выпить, и погеройствовать. Не всё же пожары тушить – хотя ополченцы должны заниматься и этим.
Из капитанов-аркебузьеров прямой путь в городской совет, а то и в бургомистры, и главный заказчик окончательного портрета – капитан Франс Баннинг Кок – делает уверенные шаги по этому пути. Он выучился на правоведа во Франции, женился на дочери бывшего бургомистра, крупного помещика. Ему нужен портрет, на котором он выглядит героем во главе своей роты. И, зная, какую ставку делает на него живописец, он готов ждать долго. Хотя, разумеется, не вечно.