chitay-knigi.com » Классика » Овидий в изгнании - Роман Львович Шмараков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 127
Перейти на страницу:
он вернулся, старший сантехник заступил на службу, а младший давно спал. Василий заглянул в кладовку. Виолончелистка, удалившись в блаженную область ультразвука, закидывала в упоенье мятежную голову, вокруг которой под трели, неслышимые человеку, кружились белесые мохнатые бабочки. Он тихо прикрыл дверь и пошел на безлюдную кухню. Со стаканом чая он сел за стол и начал с накладных.

ГЛАВА ПЕРВАЯ (прочел он)

Кинематограф, в особенности американский, прочно приучил нас к тому, что человек должен учиться быть сильным, в этом для него вся жизненная цель, и не выполни он ее — его отметит на всю жизнь позорнейшее из клейм, клеймо неудачника. Но кто учит нас быть слабым? Ведь признавать поражение, отступать — перед обстоятельствами, судьбой, роком, мало ли чем еще — человеку приходится куда чаще, чем торжествовать над ними. И тут выясняется, что слабость куда ответственней, куда более взыскательна к человеку, требуя от него не мощи, а благородства, не гордости, а понимания…

Не притязая на какие-то особенные глубины в философии — нет, я слишком хорошо осознаю и скудость своих сил, и ничтожность кругозора, — я просто хочу воздать этой книгой посильную дань признательности человеку, без которого меня бы не было: моему прадедушке. Муж моей прабабушки, он умер за 60 лет до моего рождения, и в память о нем — ломкую, как бы обесцвеченную потоком времени — мне осталась лишь фотография, сделанная в начале века, с черной фирменной маркой «Зюдльмайер и сыновья». На ней сидящий мужчина в соломенном канотье и с ореховой тростью. Лицо его уже почти не различимо, но я чувствую сухое биенье его крови в своих висках и его неуемную стремительность в своей походке.

* * *

После того как таксист, коренастый человек с лицом коричневым и бугристым, как плитка шоколада, помог Лере вынести последний чемодан, за что ему заплатили лишний двадцатник, Лика пошла на кухню и поставила варить кофе. Никому, кроме нее, эта ответственная процедура в доме не дозволялась. Она смотрела на турку, в которой бурлила жидкость, похожая на смоляную реку в преисподней, и внимательно наблюдала за своими чувствами. Было очевидно, что с Лерой они больше не увидятся никогда, что состоявшееся только что расставание, при котором было сказано: «Ты пиши сразу, как приедешь; и на Новый год мы тебя ждем, слышишь, обязательно!», проложило между ними такую пропасть, через которую невозможны ни переписка, ни новогодние приезды. И вот поди ты — в ней все было безмятежно и беззвучно, и удивление собственным безмятежьем и беззвучьем носилось над ее душой, как дух над водами.

Собственно, чего же удивительного. Имя — это знаменье, говорил отец.

Имена для дочерей выбирал он сам, гроза и беспрекословный закон семьи, Орест Николаевич Введенский. Слушавший лекции Гревса на Бестужевских курсах, он успел перед самой революцией защитить диссертацию об Эпаминондовой реформе фаланги. Когда воцарившийся в стране хаос начал сникать, а его ядовитые клубы — исподволь складываться в очертания Дома Советов с заоблачным Лениным наверху, вождь всех народов вспомнил о своем семинарском образовании, и его смертоносная рука погладила уцелевших филологов-классиков. Орест Николаевич всплыл из послереволюционного небытия в качестве военного историка, и его старорежимная эрудиция исправно снабжала героических, но безграмотных командармов Гражданской войны историческими прецедентами и яркими цитатами для выступлений на съездах. В глубине души презиравший советскую власть, Орест Николаевич находил отдушину в чтении Гомера и Фукидида, которых — в отличие от Соболевского — читал не сидя, а лежа, чтоб одновременно получать два удовольствия. И хотя самого его назвали, по настоянию деда, соборного протоиерея, Орестом, в честь воина и мученика Ореста Севастийского, на память которого, 26 декабря, он в свое время родился, — сам он считал себя названным в честь Агамемнонова сына, трагического матереубийцы, и гордился своим классическим — «свирепым», как он выражался — именем, хотя к своей матери, Ликиной прабабушке, питал, как свидетельствует семейное предание, нежнейшие чувства. Когда же родилась первая дочь, он, невзирая на ропот жены и молчаливую оппозицию тещи, распорядился записать ее в загсе как Лаодику.

— То была самая красивая дочь Приама, — сказал он. — «Образ младой Лаодики, прекраснейшей дщери Приама». И притом законная, от Гекубы, а не какой-нибудь наложницы. Царевна.

Царевна или не царевна, а от этого имени девочке проку было мало. Дома звали ее Ликой («Чтобы радовалась в жизни больше», — приговаривала мать), а в институте — Лидой и Лидочкой. И сама она редко вспоминала, кто она: самая красивая дочь Приама. И не какое-нибудь там анфан де лямур — царевна. Лаодика Орестовна Введенская.

И уже когда Федор, молодой аспирант, стал появляться в их доме, сначала редко, а потом все чаще и чаще, и мать стала поговаривать о том, как хорошо, когда молодые живут отдельно от родителей, — Орест Николаевич, как бы ничему не внимавший и ни на что не реагировавший со своей олимпийской громоносной высоты, вдруг приблизил к Лике свои брови, распластанные, как крылья поседевшего орла, и прогрохотал:

— Помни, кто ты. Лаодика, прекраснейшая Приамова дочь. Не забывай. И будь счастлива.

Если бы знать тогда, что «не забывай» и «будь счастлива» — два противоречащих друг другу приказания! Если б тогда еще сказать: папа, ты все знаешь, расскажи мне, как это — соединять гордую память с безмятежным счастьем, которым в полноте наделены лишь деревья, цветы да еще облака на небе! Но знал ли это Орест Николаевич? Нет, наверно, и он не знал — он, привыкший все жизненные проблемы решать манием барской руки с овальными ногтями и для которого легче легкого было уйти в пшеничные поля блаженных, просто развернув на тахте растрепанный тейбнеровский том и углубившись в безыскусный рассказ о том, как в горах воины улетали в пропасть, уносимые ветром, ударявшим в их щиты.

Для второй дочери подобрали имя попроще и попонятней — Валерия. Хотя тоже римское. И какие-то там исторические ассоциации с ним соединялись. И хотя Лера была дочерью младшей, то есть, как принято считать, более любимой и опекаемой, Лика никогда не ощущала желчных позывов ревности. И хотя они дрались за игрушки, за книжки и просто дрались, а потом вместе шли жаловаться маме, но в общем они друг для друга были даже не неизбежным фактом в мире, а самой системой координат, которой расчислялся этот мир: как бы вот она, Лика, — ось абсцисс, а вот она, Лера, — ось ординат, и без них тут ничего не измерить, не взвесить и не уразуметь.

И вот тебе ось. «Весь этот Декарт», как говорил Федор, глядя на карты звездного неба. И что осталось? Кажется, не бывает так. Ан нет — легко

1 ... 29 30 31 32 33 34 35 36 37 ... 127
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.