Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты знаешь, что Джек де Фриз тоже здесь? – вместо ответа продолжал Лекс. – Он работает в одной из горнодобывающих команд. И Морис ван Клееф тоже, но ему повезло: играет в оркестре, в Биркенау.
– Как это ему удалось?
– В Биркенау евреям разрешается играть в оркестре. Туда попало множество голландских знаменитостей. Там же Джонни и Джонс, и вдобавок Хан Холландер.
Они пустились в воспоминания, и Лекс рассказал Хансу, как его поставили работать на угольной шахте в Явишовице [100] и насколько жуткая, тяжелая там работа:
– Вдвоем мы должны были нарубить сорок вагонеток угля за день. Там вместе с нами работало довольно много вольных рабочих, профессиональных шахтеров. Но их-то смолоду учили, и они знали, как это делается, а если тебя никто не научил, как работать кайлом, ты ни одного кусочка угля не отобьешь. И тогда тебя изобьют. За первый день нам удалось нарубить только пять вагонеток. Это было так мало, что нас посчитали саботажниками. Но, поверь мне, нам не удалось бы отбить ни кусочка больше. В наказание нас посадили в Stehbunker[101] на всю ночь. Это просто погреб, но с таким низким потолком, что в нем невозможно стоять, и лечь на пол тоже невозможно, потому что весь пол залит водой, глубиной примерно на ширину ладони. И так ты проводишь всю ночь, в полной темноте. На следующий день ты обнаруживаешь, что грязен как тысяча чертей и уже совершенно не можешь работать. Тебя снова избивают до полусмерти и назначают новое наказание. Никто не может выдержать такого обращения. Вольных рабочих нормально кормят да еще дают специальные «шахтерские» надбавки. А нам приходилось вкалывать, как зверям, за кусок хлеба и литр баланды. Вольные работяги после смены возвращались домой, где их ждал покой и отдых; они ложились спать после ужина или сперва заглядывали в соседний бар. А у нас была перекличка, нас ставили на колени, потом заставляли падать брюхом в грязь, потом снова ставили на колени, потом снова заставляли падать в грязь: «встать – лечь, встать – лечь» – и так часами. А потом – обратно в барак, на нары, по восемь человек в ряд, холод, не уснуть. Потом – в четыре утра тебя будят, и все начинается сначала.
Ты заболел? Это никому не интересно. Диарея? Иди и работай! Температура? Иди и работай! Пока ты не дойдешь до полумертвого состояния. А представь, какие опасности подстерегают тебя в шахте, ведь в тех штреках, где работают арестанты, нет вообще никаких мер защиты, и там постоянно, едва ли не каждый день, что-то случалось… Глупо, как мне кажется, ведь в результате погибает и их собственная продукция. Мы полгода назад прибыли из Голландии, и они отобрали из тысячи новеньких триста человек. Что сделали с остальными – я не знаю. Может быть, отправили в газовую камеру. А нас, все три сотни, отправили на шахту. Выжили из всего этапа человек пятнадцать, не больше. А вот мне посчастливилось: однажды нас посетил староста лагеря. Он принес с собой старинный французский горн. Кто ему про меня сказал – не знаю, но он спросил именно меня, умею ли я играть на трубе. И я сыграл, перед ним и раппортфюрером, «Тихая ночь, дивная ночь». Как раз к Рождеству, и они весь вечер просили меня играть, они хотели слушать эту музыку снова и снова. А я все думал о том, какая ночь ожидает меня в стоячем бункере. В конце концов к утру они расщедрились: назначили меня штюбендинстом. Мне больше не надо было возвращаться в шахту, теперь я просто мыл пол в бараке, получал хлеб и прочее в таком духе. И время от времени меня звали поиграть для начальства и тогда давали поесть то, что ели сами. Так что да, тебя перемелют в пыль без всякого сожаления, если тебе не улыбнется счастье или если сам ты в нужный момент не схитришь.
И тут раздался хорошо поставленный, манерный голос с кровати третьего яруса:
– Конечно, господа, конечно, вы правы.
– Что там у нас еще за шутник? – спросил Ханс, задирая голову, чтобы взглянуть наверх.
– Меня зовут Менко, и это правда, я – самый настоящий шутник, вот только шучу я над эсэсовцами. А в лагере сижу еще с января 1941 года.
Ханс поглядел на него недоверчиво:
– В январе 1941 года еще никого не отправляли в Польшу.
– Да меня никто и не отправлял в Польшу! Меня схватили, когда расправлялись с «Гезами» [102]. И на суде, в сорок первом году, меня приговорили к расстрелу.
– А что тогда ты делаешь здесь? – неожиданно встрял в разговор другой голландец.
– Вы, по-видимому, тоже шутник, минеер, и, черт побери, у вас довольно-таки дурной вкус. Тем не менее я вам отвечу. Я прошел по крайней мере через дюжину тюрем и минимум через столько же лагерей. Но, как это часто бывает с приговоренными к смерти, ты ждешь и ждешь исполнения приговора, а оно все откладывается. Самым жутким из всех лагерей был Бухенвальд. Там сидели сотни таких, как я, – со смертными приговорами. И время от времени они посылали эшелоны в Nebellager Natzweiler[103].
– А почему он так называется – Nebellager?
– Терпение, господа, я все объясню. Лагерь Нацвейлер славился тем, что казни там совершались «zwischen Nacht und Nebel» [104], то есть перед самым рассветом. Было в этом нечто языческое, с налетом мистики. Ну, вы же понимаете – всякий «ариец» до краев полон этими вот тенденциями доисторического атавизма. Так что в один прекрасный день я должен был отправиться очередным эшелоном в Нацвейлер. Но дело-то было в Бухенвальде, а там политики оказались на всех ключевых позициях – в администрации и так далее. И когда формировался эшелон квалифицированных рабочих в Sachsenhausen (который раньше назывался Oranienburg) [105], они ухитрились набить его под завязку людьми со смертными приговорами, и я, понятно, попал в их число. А дальше, после множества разнообразных перемещений, я оказался в Освенциме, и мне здесь нравится. На прошлой неделе меня из-за жуткой худобы включили в селекцию. Бедных калек забрали на следующий день, а я подсунул вместо себя другого. Я здесь числюсь не евреем, носившим желтую звезду и высланным в лагерь на убой, я числюсь по линии Schutzhäftling[106]. Так что я не безымянная частица многомиллионной армии лагерников, у которых отсюда один выход – через трубу. На меня есть документы; я был участником политического судебного процесса. Меня нельзя убить иначе, чем сказано в приговоре, – расстрелять. Но здесь, в Освенциме, меня, конечно, не расстреляют. Они рассчитывают, что рано