Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я читал, что Золя похожим образом выскакивал из кровати, как ракета, запущенная из сна в безвоздушное пространство смертельного ужаса. Когда мне было двадцать и книг моих еще никто не издавал, я находил между нами много общего и думал, что если такое случается со всемирно известным писателем за пятьдесят, то ждать, что у меня это со временем пройдет, стоит едва ли. Романистка Элизабет Джейн Говард однажды сказала мне, что из всех, кого она знала, больше всего смерти боялись ее бывший муж Кингсли Эмис, Филип Ларкин и Джон Бэтжемен. Есть соблазн сделать вывод, что это писательский синдром, скорее даже синдром писателей-мужчин. Эмис часто говорил, что мужчины чувствительнее женщин, и, принимая во внимание его биографию, звучит это довольно комично.
Все это вызывает во мне глубокие сомнения — и мужская и писательская составляющая. Раньше, когда я был «просто» читателем, я был убежден, что писатели, в силу того, что они пишут книги, в которых есть правда, и описывают мир, и заглядывают в человеческие души, и способны постигнуть и частности и целое, и воспроизвести и то и другое в свободной, но в то же время структурированной форме, — что они все понимают и, соответственно, должны быть более чувствительными, а также менее суетными, тщеславными и эгоистичными, чем другие люди. Потом я сам стал писателем, стал знакомиться с другими писателями и наблюдать за ними и пришел к выводу, что единственное различие между ними и другими людьми, единственное их преимущество состоит в том, что они лучше пишут. Наверное, они чувствительные, восприимчивые, мудрые, способные обобщать и детализировать — но только за своими столами и в своих книгах. Отправившись же на поиски приключений в реальный мир, они обычно ведут себя так, будто все их глубокие представления о человеческом поведении застряли в печатной машинке. Впрочем, писатели здесь не одиноки. Частная жизнь философа — много ли в ней мудрости?
«От того, что человек философ, мудрее он не становится, — отвечает мой брат. — Хуже того, в своей полупубличной жизни они проявляют куда меньше здравого смысла, чем представители других академических профессий». Помню, как однажды я отложил автобиографию Бертрана Рассела, не то чтобы не поверив своим глазам, скорее с ужасом представив себе ситуацию. Вот как он описывает начало конца своего первого брака: «Днем я поехал кататься на велосипеде и, колеся по проселочной дороге, вдруг понял, что больше не люблю Элис. До того момента у меня не возникало и мысли, что моя любовь к ней хоть сколько-нибудь ослабевает». Единственным логическим заключением из этой истории и манеры, в которой она изложена, было бы: не давайте философам кататься на велосипеде. А может, не давайте философам жениться. Пусть лучше они обсуждают с Господом, что есть правда. В подобном споре я бы предпочел иметь Рассела среди своих сторонников.
В мой шестидесятый день рождения обедаю с Т., одним из немногих моих верующих друзей. Или же просто исповедующих религию? Так или иначе, он католик, носит крест на шее, и над кроватью у него висит распятие, что в прошлом приводило в замешательство некоторых его подруг. Да, это, пожалуй, больше похоже на верующего, нежели на отправляющего культ. Т. скоро женится на Р., у которой, может, хватит влияния, чтобы снять распятие, а может, и не хватит. Поскольку это день моего рождения, позволяю себе более обычного раскрепостить любопытство и спрашиваю, почему — кроме того, что он воспитывался в католической семье, — он верит в своего Бога и в свою религию? После недолгого размышления он отвечает: «Я верю, потому что хочу верить». На что я, в духе своего брата, парирую: «Если б ты сказал мне: “Я люблю Р., потому что хочу ее любить”, меня б это не слишком воодушевило как, впрочем, и ее». Поскольку это день моего рождения, Т. воздерживается от того, чтобы выплеснуть мне в лицо содержимое своего бокала.
По возвращении домой нахожу подсунутый под дверь пакетик и сперва испытываю легкое раздражение, поскольку специально просил обойтись Без Подарков, а конкретно эту подругу, известную своей щедростью, предупредил даже несколько раз. В коробочке обнаруживается нагрудный знак с надписью «СЕГОДНЯ МНЕ 60», мигающей синими и красными огоньками. Но что меня особенно порадовало и заставило сменить гнев на милость, так это напечатанное на картонной подкладке предупреждение от производителя: «ВНИМАНИЕ: может послужить причиной сбоя в работе электрокардиостимулятора».
Одна из «кратковременных и (возможно) практически оправданных забот», следующих за моим днем рождения, — это книжный тур по Америке. По приезде в Нью-Йорк — по дороге из аэропорта в город — я всегда проезжаю едва ли не самое большое из виденных мною кладбищ. Это ставшее ритуалом memento mori скорее доставляет мне удовольствие, возможно, потому что я так и не научился любить Нью-Йорк. Вся суета самого суетного и нарциссистского города на свете сводится к этому пародирующему Манхэттен нагромождению вертикальных надгробий. В прошлом я едва ли обращал внимание на размеры кладбища или статистику смертности (работа для Бога-Счетовода, в которого не мог поверить Эдмон де Гонкур). И тут впервые в жизни меня поражает другое: там пусто — никого. Кладбища похожи на современные поля: гектары пустоты, куда ни бросишь взгляд. И хотя встретить крестьянина, размахивающего косой, орудующего плугом или возводящего каменную межу, вы уже не ждете, полнейшее отсутствие человеческой деятельности, которую агропромышленное производство изжило с бывших лугов, пастбищ и размежеванных полей, — это еще один вид смерти: как будто пестициды вдобавок извели и всех крестьян. Так же и на этих кладбищах Квинса: ничто не шелохнется — ни душа, ни тело. В этом, безусловно, есть свой резон: мертвых хлопотунов никто не навещает, поскольку новое поколение городских торопыг слишком занято своими хлопотами. Если и есть на свете место печальнее кладбища, то это кладбище, на которое никто не приходит.
Спустя несколько дней я еду на поезде в Вашингтон, и где-то южнее Трентона мы проезжаем еще одно кладбище. Живых на нем не больше, но выглядит оно менее мрачно: кладбище приветливо растянулось вдоль путей, и нет в нем того ощущения бесповоротного конца и тотальной мертвечины. Здесь и мертвые как будто не настолько мертвы, чтоб их совсем забыли или чтоб они не были рады новым соседям. И вот на южной оконечности этого совершенно не зловещего участка обнаруживается пример настоящей американской жизнерадостности: плакат с надписью «БРИСТОЛЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ — МЕСТА В НАЛИЧИИ». Читается так, будто каламбур намеренный: присоединяйтесь, мол, места у нас больше, чем у конкурентов.
Места в наличии. Реклама — даже на кладбище — это по-американски. В то время как в Западной Европе старая религия пребывает в окончательном упадке, Америка остается христианской страной, поэтому неудивительно, что вера там все еще процветает. Христианство, которое разъяснило ветхозаветный богословский спор о жизни после смерти и выстроило систему вокруг личного бессмертия как главного теолого-коммерческого аргумента, вполне подходит этому энергичному обществу, где многое строится на идее вознаграждения и нет ничего невозможного. А поскольку все тенденции в Америке доводятся до крайности, сейчас здесь установилось Экстремальное Христианство. Старая Европа предпочла не слишком торопиться на пути к окончательному установлению Царства Божьего: сперва надо как следует поразлагаться в могиле, а потом уже воскреснуть и предстать перед судом — всему свое время. В Америке с ее Экстремальным Христианством долго ждать не любят. Зачем клиенту ждать обещанного, если заказ можно доставить в кратчайшие сроки? Отсюда и фантазии, подобные изложенным в фильме «Вознесение», когда праведников посреди бела дня переносят вдруг на небеса, где они наблюдают, как Иисус и Антихрист яростно спорят о простирающемся под ними поле битвы, имя которому — планета Земля. Это своя, кинематографичная — будь то экшн, фильм-катастрофа или только для взрослых — версия конца света.