Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как она изменилась, бедняжка! – свистнула Катерине в ухо Эмилия Габриэловна.
– Кто – она? – невнимательно переспросила Катя. Она была занята, она прислушивалась к поступи своей беды…
– Как – кто, дорогая моя? Вы что же, не знаете? Жена Покровского, мадам Покровская, так сказать. Была ведь у нас первая красавица, а два года назад у нее, представьте, обнаруживают рак. Отняли одну почку, облучили так, что бедняжка сплошь облысела, но толку все равно мало. Впрочем, говорят, Покровский отправлял ее в Германию, на курс какого-то особого, ужасно дорогого лечения, и, видно, ей там помогли. Она первый раз после операции показалась на людях… Катенька, что это с вами?
– Ничего, Эмилия Габриэловна. Здесь немного душно.
Трудно представить, но она перенесла все. Она стояла рядом с Иваном, по левую руку, а по правую пыталась выстоять его жена, и все морщилась страдальчески. Катя принимала поздравления – одни на двоих с Иваном. Она чокалась с ним бокалом игристого, радостного вина. Она ловила на себе порой недоуменные, а порой одобрительные взгляды тех, кто был в курсе ее романа с Покровским. Наконец, она видела, как Иван усаживает в автомобиль жену и сына – в тот самый автомобиль, в котором они катались по ночному городу… И она даже помахала им вслед, словно вот так, легкомысленно, слегка, навеки прощалась со своей любовью…
Назавтра Иван пришел, но Кати не было дома. Она не брала трубку, не отзывалась на его звонки, потом вообще отключила телефон. Он пришел опять, она не открыла, затаилась в спальне, кусая подушку, чтобы не разреветься в голос. Но вечно прятаться было невозможно, и в следующий раз она впустила его. Он ворочался в прихожей, большой и смущенный. А она, сложив на груди руки, смотрела на него, как та крестьянка в стихотворении Некрасова смотрела на проносящуюся мимо тройку.
– Что-то случилось, маленькая моя?
– Да, – ответила ему Катя, не сводя прощального, прощающегося, покаянного взгляда с его бесконечно родного лица. – Иван, я должна тебе сказать… Ты имеешь право знать правду. Я полюбила другого человека.
У него было такое лицо, словно она неожиданно причинила ему сильную боль, и Катя снова вспомнила «мадам Покровскую». От боли, причиняемой ее болезнью, все время страдальчески морщилась эта женщина, или эту боль доставляло ей присутствие Катерины?
Она как бы нехотя бросила еще несколько слов – о том, что у них были свободные отношения, о том, что любовь в принципе свободна, что Иван достаточно великодушен, чтобы простить ее и не желать ей зла. И добавила, неизвестно зачем, испортив этим все, всю свою жалкую ложь:
– Я выхожу за него замуж…
– Вот оно что! – почти вскрикнул Покровский, и лицо его немного посветлело. Он ведь был настоящий художник, художник во всем, и невольно озвучил беззвучный крик своих же картин. – Катя, пойми, я… Она… Врачи сказали мне…
– Остановись, – попросила Катя, и он замолчал. Никогда не слышал от этой крохи такого повелительного тона, никогда не видел такой горькой гримасы на мучительно прелестном лице! – Подумай, что ты хочешь мне сказать, и остановись. Тебе самому потом будет за это стыдно. А лучше всего, уходи прямо сейчас.
Он послушался и сказал только, обернувшись в дверях:
– Студия оплачена до октября. Катя, если ты вдруг будешь в чем-то нуждаться…
На дворе стоял май. Катя была на третьем месяце беременности.
В издательстве долго ничего не замечали, а потом заметили, да ка-ак спохватятся! Пытались для начала «уйти» Катю по-тихому, потом даже взывали к ее совести – как она может отправиться в декрет и бросить родную контору без художника, тем более зная их бедственное положение! Издательство далеко не бедствовало, а скорее прибеднялось, что и позволило Кате помахать у начальства перед носом трудовым законодательством и потребовать законных льгот. Со своей стороны, она уверяла, что не оставит работы, будет брать заказы на дом… Останетесь довольны, как говорится!
Но это потом, а пока она брала кисти словно в последний раз, словно спешила догнать на бумажном листе, как в детстве, уходящий свет. Но на этот раз свет уходил из ее жизни, а впереди поджидала готовая раскрыть свои темные объятия ночь неизвестности. Ночь без проблеска звезд, без лунной дорожки, без огонька в окне. Ведь само по себе ожидание может быть ярче свечи лишь тогда, когда есть кто-то за окном, когда есть, кого ждать… Катя все искала цвет, все подбирала верное сочетание полутонов, иногда спохватывалась, что ребенку вряд ли полезно дышать красками и растворителями, и только тогда выбиралась погулять на свежий воздух. Знакомых она почти не встречала, а если и встречала, то они не узнавали ее, так Катя подурнела. Питалась Катерина кое-как и очень похудела, что называется, спала с лица, и только живот выкатывался, как глобус. Она вспоминала, как говорила бабушка, что, дескать, если женщина носит мальчика, то хорошеет, а если девочку, то дурнеет, потому что девочка забирает у матери ее красоту. Значит, у нее будет дочка.
В октябре она нашла через агентство новое жилье – комнату в коммунальной квартире. Чтобы внести плату, продала свои немногие сокровища – модную новинку – мобильный телефон и золотой браслет, подарок Ивана. Хотела продать и норковую курточку, но покупателей не нашлось, слишком маленький размер у Кати, эта куртка двенадцатилетней девочке впору, а кто таких соплюшек одевает в канадскую норку?
Жильцы перенаселенной коммуналки сначала встретили Катерину без особой радости. Нужно было видеть, как вошла она в свой новый дом – вопиюще-круглым, словно загодя горланящим животом вперед. А вместо табуреток, вместо пригодных в обиходе кастрюлек и поварешек – альбомы, краски, картины… Ей некуда было забрать мольберт и еще кое-что из крупных вещей, и хозяйка студии любезно согласилась подержать их у себя в кладовой, «пока что». В новой Катиной комнате было всего десять квадратных метров, и никакой мебели. Расплатившись с грузчиками, она села на стопку расползающихся альбомов, и зарыдала, вдохновенно и басовито, как цыганка.
Через пять минут в комнату осторожно постучали. На пороге стояла старая таджичка, мать четырех сыновей, которые затемно уходили куда-то на стройку и возвращались только поздно вечером. Спали они все вповалку на полу, и только старуха-мать занимала дощатый топчан. Она была главой семьи, все время бранила и пилила своих детей, за что – не понять, так как ругать их она предпочитала на родном языке, но каждый день варила старуха ароматный, жирный суп. И вот сейчас эта таджичка стояла на пороге Катиной комнаты.
– Мой нухат шурпа варил, – объяснила она, тыча Катерину в бок кривым черным пальцем. – Твой еда нету, ко мне кушать ходи.
Катя поблагодарила и хотела закрыть дверь, но таджичка выволокла ее в коридор и погнала в кухню, подбадривая тычками. Там она налила ей миску супа, потому что загадочная «нухат шурпа» оказалась всего-навсего гороховым супом с бараниной, но удивительно вкусным. А когда Катя вернулась в свою норку, то обнаружила там, помимо привезенного ею, еще невесть откуда взявшееся раскладное кресло-кровать, правда, порядком обшарпанное, но все еще крепкое.