Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я расплакалась. Не знаю даже, что меня во всем этом больше разобидело: явная неправда или доля правды. Эмеренц долгом чести почитала хорошо стирать; гордилась своими туго накрахмаленными передниками и нарукавниками. Вот и тут вынула из хрустящего карманчика свежевыглаженного передника безукоризненно чистый носовой платок, подала мне. Наверно, я в эту минуту походила на дошкольницу, которая изо всех сил старается не всхлипнуть, получив хороший нагоняй.
– Не из-за цыпленка же вы пришли? – спросила Эмеренц. – Не должно быть у вас постов, пока хозяин жив. Я, по крайней мере, не буду постное готовить. Идите-ка домой, нечего вам в праздничный вечер у меня пропадать. Нынче к тому же и пятница, вы по-немецки лопочете по этим дням, собаке своей на смех. И на что вам немецкий этот сдался… Бог, он и так всех понимает. Вам забывать лучше б научиться, память у вас и без того как смола, намертво все влипает. И все потом припоминаете всем. Даже мне. И хоть бы накричали, а то с улыбкой. Мстительный вы человек, первый раз встречаю такого. С ножом словно ходите, только и поджидаете, чтобы всадить. Не царапаетесь, если проняло, а – р-раз! – и с маху в спину.
Припоминаю! Ей!.. Что, когда?.. Виола, единственное яблоко раздора, с самого начала в ее власти. Что на улицу Имре Мезё[53] не пошла, на похороны того, кого любила?.. Отерев глаза прохладным, приятно пахнущим платком Эмеренц, я передала просьбу сына брата Йожи. Она поджала губы, видно было, что разгневана. По-разному омрачалось в тот день ее лицо, но сейчас, при упоминании о деньгах, совсем ожесточилось.
– Ну вот что. Скажите этому паршивцу, чтобы не приставал ко мне больше со своими советами и себе голову чепухой не забивал. Ничего я со сберкнижками делать не стану – ни переводить, ни закрывать. Еще чего выдумал. Пускай попробуют выкрасть. Да я в награду оставила бы их такому ловкачу! Пожар… Или я за квартирой не слежу? Не совсем еще выжила из ума. Схоронить меня торопится, дрянной мальчишка. Можете ему передать: еще один такой совет – вычеркну его из завещания, все ваше будет. Пускай с вами судится, ежели посмеет. И покойников своих препоручила бы вам, и склеп, раз уж вы такая угодница Божья. Там бы вам самое место помолиться. Но не буду, не хочу; а то он, щенок неблагодарный, еще с теми, чабадульскими, стакнется, иск вам из-за денег вчинит. Как я там ни думаю о вас, такой передряге подвергать не буду все-таки. Хотя и заслуживаете – со сливами своими. Принцесса на горошине, то есть, выходит, на сливе… вот вы кто. Ладно, ступайте, пятница ведь. Идите, читайте свою Библию. По-немецки.
Так. Позволено, значит, удалиться. Пес взглянул на Эмеренц, ожидая приказаний. Та положила руку ему на голову, и он закрыл глаза, точно не умея иначе подтвердить, что принял благословение этих пальцев, искривленных неусыпным трудом. Я повернулась и пошла – медленным усталым шагом, каким ходят очень пожилые люди. События этого дня и все их предвестья свинцовым грузом легли мне на плечи. Пес последовал за мной. Эмеренц тоже пошла проводить, хотя ее я заметила лишь возле ограды, у кустов жасмина: шаги скрадывали войлочные туфли, которые она, щадя свои варикозные ноги, надевала дома. «И зачем идет за мной? Уже ведь нарисовала себе мой портрет, – поднималась горечь во мне. – Я – фарисейка, снобиствующая формалистка. Даже того не поняла, какой неотступный страх за близкого человека стоит за этой моей насильственной деловитостью; была бы прямая серьезная угроза, разве садилась бы я так регулярно за работу?.. За самое чистое во мне, самое высокое корит: за каждодневный бой с Вельможей»[54].
– Ну будет вам. Погодите, не уходите. Хозяин там пока радио включит, музыку послушает. Рад только будет без Виолы побыть. Вернемся, не буду вас обижать. Да и когда я нарочно-то вас обижала? Подумайте-ка умной своей головой. Что внимание-то обращать на мою воркотню? Не видите разве: вы только у меня и остались. Вы да животные мои.
Мы постояли. Сверху из закрытых окон доносилась тихая музыка. Нешумливые верхние жильцы приглушили передачу, но я сразу узнала траурно-золотистый моцартовский Реквием. Я продолжала молчать: что мне было ответить? Ничего нового она мне не сказала. Все верно, кроме одного: любовь нисколько не мешает ей наносить удары, которые валят с ног. Убивают наповал. Именно оттого, что она меня любит, а я – ее. Давно бы пора догадаться: именно те и причиняют наибольшую боль, кто нам небезразличен. Но этого-то как раз она и не желает понимать.
– Вернитесь, не упрямьтесь. Это все порода наша проклятая, альфельдская. И в вас говорит, и во мне. Что глядите? Зову, значит, нужно.
Зачем? Что ей понадобилось? Картина готова, зеркало подставлено под самый нос, хотя за зеркало заглянуть она, как ни умна, не сумела. И зеркало-то нужно ей, чтобы по голове им стукнуть.
– Идите, подарочек есть для вас. Зайчик, пасхальный зайчик.
Таким умильным тоном она разве только с детишками на улице разговаривает: они к ней льнут, подобно Виоле. Сколько раз, бывало, обернусь и наблюдаю. «Пасхальный зайчик» на Страстную пятницу… а слив не сварила, привычку мою поминать усопших осмеяла. Зато вот «подарочек» купила. Она – сторона дающая, дарующая, ей можно, а мне нет, запрещено.
– Не пойду я, Эмеренц. Все, что могли, мы друг другу уже сказали. Племяннику вашему я все по телефону передам. Можете, если хотите, у себя оставить на ночь Виолу.
Лица ее я не видела, так как внезапно совсем стемнело. Весь день ждала я дождя, в Страстную пятницу бывает обычно ветрено и дождливо. Вот и сегодня природа не преминула оплакать Христа, хоть и припозднилась. Первые крупные капли упали, и ветер налетел. Словно дыхание какого-то огромного мифического существа – самой вселенной – коснулось наших лиц, предвестие бури. Я знала: единственно, чего Эмеренц боится, – это грозы, и напрасно я буду противиться, не позволит уйти, потащит обратно. Виола прибежала и, поджав хвост, скуля, стала царапаться в неизменно запертую дверь. Молния прорезала небо, и громовой раскат заглушил собачье подвывание. Воздух был насыщен электричеством, и через несколько мгновений ничего не стало видно: сплошная тьма да присвечиваемая синими вспышками дождевая пелена кругом.
– Тихо, Виола. Сейчас, собаченька, сейчас.
Синеватый сполох. Серебряный просверк – и громовой удар. При свете молнии успела я увидеть ключ, который Эмеренц выудила из своего накрахмаленного кармана. Пес взвизгнул.
– Тише, Виола. Тише!
Ключ повернулся. Молния озарила наши обращенные друг к другу лица. Эмеренц не спускала с меня глаз. Я же не верила своим: как, этого не может, не должно быть! Эта дверь ни перед кем еще не отворялась. Не откроется и сейчас. Это немыслимо, невозможно.
– Слушайте внимательно. Вздумаете меня предать – прокляну. А кого я прокляла, всегда кончали плохо. Увидите сейчас, чего еще никто не видел. И не увидит, покуда жива. Ничего – по вашим понятиям – ценного у меня нет. Но раз уж больнее, чем стоило, задела вас сегодня, отдаю то единственное, что имею. Все равно рано или поздно к вам перейдет; значит, собственно, уже ваше. Вот и покажу – еще при жизни. Входите, входите. Не бойтесь. Входите смелее.