Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Еще одно завещательное распоряжение. Устное, – сказала она. – Еще кое-какое наследство ждет вас, так что лучше заранее знать. В квартире полно кошек, поручаю их вам. Трудно с ними будет, но на улицу выпустить – пропадут, собаки разорвут, которых они не посчитают за врагов. Не знают ведь никого, кроме меня да Виолы. Уж лучше попросите ветеринара, который Виолу прививает, он ваш хороший знакомый, пусть им укол сделает после моей смерти. Избавите от лишних страданий. Вот почему я и дверь не открываю: сами понимаете, что подымется, как узнают что у меня целых девять кошек. Я ведь их не выдам никому, ни одной не дам больше повесить. Все-таки жизнь, хоть и взаперти. Какая ни на есть, а семья, раз уж другой не дано. Ну идите теперь, у меня еще дела. Что-то сегодня затянулся у нас с вами разговор.
После того Вербного воскресенья долго не удавалось ничем толком заняться. Да и как, если Эмеренц просто огласила свою духовную, без всякого предуведомления созвав свой малый парламент, не спросив и не выслушав ничьего мнения, точно папа римский перед конклавом. Не меньше, наверно, взбудоражен был и сын брата Йожи, судя, во всяком случае, по его телефонному звонку и просьбе встретиться. Мне тоже хотелось с ним переговорить, и мы условились, что он зайдет в ближайший вторник. Его тревожило, разумно ли со стороны Эмеренц, у которой, выходит, немалые деньги, держать обе сберкнижки дома; могут ведь выкрасть и снять все в банке и на почте.
Сберегательные книжки меня тоже смущали, хотя по другой причине. Потеряй их Эмеренц, я попаду в неловкое положение. В самом деле, я единственный человек, кого к ней без звука допустит Виола – только не хватало, чтобы на меня пало высказанное им, пусть предположительное, но законное подозрение. Мы стали совещаться, как же быть. Молодой человек беспокоился из-за денег, я – из-за неожиданно легшей на меня неприятной ответственности. Какая-то ирония судьбы чудилась в том, что самая видная роль в республике Эмеренц – роль стража президентского дворца, телохранителя и вот казначея – выпадает собаке. Кошек я вообще постаралась выкинуть из головы; одно их количество с ума могло свести, а уж распоряжение истребить всех… Не Ирод же я, в конце концов, – такими вещами заниматься. Пускай Эмеренц переведет деньги на него, предлагал сын брата Йожи, а еще лучше – на меня с подполковником; давайте, мол, с ней поговорим. Не хотелось бы, конечно, выглядеть так, будто он охоч до этих денег, свое боится упустить; но ведь всякое может случиться. Вдруг забудет выключить газ или собака сдохнет – или пожар вспыхнет зимой в отсутствие Эмеренц из-за неисправного газового отопления. Я в свой черед обещала подумать. Остановились на том, что спросим подполковника; но так и не спросили: обычная моя глупая стеснительность.
Хотелось прежде всего как-нибудь осторожно, деликатно предостеречь саму Эмеренц, но она после того дня явно меня избегала. Даже на нашем скромном уличном пятачке ухитрялась исчезать, как невидимка. Вообще мало кто мог с ней потягаться по части конспирации: тоже одно из ее непревзойденных достоинств. Наконец в Страстную пятницу, встав раньше обычного, чтобы еще на кладбище успеть перед церковью, я с ней все-таки столкнулась. Огромной березовой метлой махала она у наших ворот, пожелав мне при моем появлении опустить в кружку побольше на радость сборщикам: в такой день вдвойне небось полагается? Боясь, что опять рассержусь и даже помолиться не смогу, я поспешила прочь с покорнейшей просьбой хоть в Страстную пятницу не донимать меня своими циничными замечаниями. Крестные муки – все-таки трагедия, и, посмотри она ее на сцене, не удержалась бы от слез. Охотно и за нее пожертвую, если таково ее желание, только пусть не дразнит хотя бы. А по окончании работы не сочтет за труд приготовить нам фруктовый суп; сливы на кухне на буфете. Глянув на меня, Эмеренц протянула мне вместо ответа метлу: не хочу ли помочь? Уж если Христа иду поминать, в самый раз хорошенько умаяться, потрудясь перед тем. Метла ведь не перышко, да и палка не для белоручек. Потому что оплакивать Иисуса только причастные к физическому труду имеют право. Отворотясь, прошмыгнула я мимо к автобусу. Все грустно-благоговейное настроение этого утра улетучилось. Ну что она ко мне пристает, эта женщина? Как не совестно из-за какой-то несправедливо распределенной посылки христианское вероисповедание ниспровергать – со всем его прошлым, со всеми достойными заветами?
«Компенсируется. Компенсация – вот что такое эти ехидные подковырки», – думала я, сама в то же время понимая, что это неправда, никакая не компенсация, все сложнее, драматичнее. Эмеренц великодушная, добрая, щедрая; пусть на словах Бога отрицает, зато делами славит, и все, о чем мне приходится постоянно себе напоминать, для нее, с ее склонностью к самопожертвованию, органично, спонтанно. Доброта ее естественна; а я только приучила, заставляю себя соблюдать определенные нравственные нормы. И она и впрямь еще в один прекрасный день докажет мне, сама того не сознавая и даже слов таких не зная, что вся моя христианская якобы вера – лишь своего рода буддизм, мертвый традиционализм, и так называемая мораль – тоже от самодисциплины, и дом мой, знания мои, семья – только плоды упражнения, постоянного самообучения… Смятенные, противоречивые мысли одолевали меня в ту Страстную пятницу.
Никакого фруктового супа на обед и в помине не было. Нас ждал протертый суп из спаржи, тушенный с паприкой цыпленок и карамельный пудинг, а слива, немытая, нетронутая, тускло синея, так и лежала на буфете. Страстная пятница была единственным днем, когда по требованию отца все мы постились, как привык он в доме своего отца, моего деда. Все наше дневное пропитание тогда и составлял только сливовый суп на обед, а к ужину даже не накрывали, обходились так. В Великую же субботу на завтрак полагался тминный суп без хлеба; лишь в обед пост смягчался. Но только смягчался: обед готовился не мясной – и самый обыкновенный, не какой-нибудь праздничный. По-настоящему разрешался пост в нашем семейном мирке только в ужин, но и тогда возбранялось наедаться, – и крышка рояля еще накануне запиралась на ключ, дабы какой-нибудь любитель музыки из нашей помешанной на ней семьи не присел ненароком поиграть. Эмеренц давно знала мои вынесенные из дома привычки и воздерживалась посягать на них, разве только «хозяину» принесет что-нибудь повкусней. Между ними успело установиться негласное взаимопонимание, некий тайный союз против меня, который выдавали в такие минуты нечаянный усмешливый кивок, сообщнический жест.
Обедать я отказалась, а вечером, когда в глазах мутиться стало от голода, сварила себе в тихом бешенстве какую-то преотвратную тминную похлебку в счет завтрашнего дня. Доев, отправилась к Эмеренц. Весна в тот год выдалась ранняя, и она сидела в палисаднике, глядя на улицу, будто меня поджидала.
Молча выслушала мое мнение о себе: сначала настроение человеку испортит, а потом еще и мстит – неизвестно за что. Может, однако, не торопиться победу торжествовать, потому что до цыпленка я даже не дотронулась. И не собираюсь оплачивать ей эту добровольную услугу, о которой не просила. В опускающихся сумерках видно было, что она улыбается. Я стол готова была на нее опрокинуть.
– Постойте-ка, – беззлобно, терпеливо сказала она, словно непонятливому ребенку. – А то как дам сейчас, чтоб очухались. Хотя за то я вас и полюбила, что выволочек не боитесь: при мне ведь небось поносили-то вас. Так вот: можете оставаться при своих завиральных идеях, будто небесам не безразлично, что вы тут едите. Мне-то что, мне-то не проще разве сливы сварить, чем с цыпленком возиться, как вы думаете? Странный у вас Бог, грехи за сливы отпускает! А мой вот, если только есть – не там, вверху, а кругом, везде: и на дне колодца, и у Виолы в душе… и у старухи Бёрши над изголовьем. Да, у нее, у Бёрши, той самой, которая так пристойно и легко, без мучений преставилась, как только самые добродетельные заслуживают. А она вот и незаслуженно удостоилась. Чего смотрите? Видели внучку ее на улице, когда я подметала?.. На другой стороне?.. Или опять, кроме себя, ни до кого дела нет?.. За мной как раз прибегала. Ну я и пошла: легче ведь помирать, когда за руку тебя держат; как по-вашему? Обмыла, собрала в последний путь – и обед еще успела приготовить для вас, шутка ли сказать. За который вы меня так мило поблагодарили. Фу. Получите вы у меня когда-нибудь! Стоите того. Хозяин-то недолго протянет, сами знаете. У него что – сил от фруктового супа прибавится? С какой он мыслью уйдет, какое унесет с собой последнее впечатление? Бёрша с той мыслью ушла, что Эмеренц Середаш ее напутствовала честь по чести – и о внучке ее позаботится. И вы, и вы позаботитесь о ней, ручаюсь; вы, а не какие-нибудь там благотворительницы. Им и невдомек, что у Бёрши сирота безнадзорная осталась. А вам не дам отвертеться, каждый день буду напоминать. Так что не сливами, не этой вашей тощей диетой напутствуйте хозяина – и не тем, что убегаете то и дело или за пишущей машинкой торчите. И сегодня вот в церковь ушли – вместо того чтоб с ним побыть. Да для него разок посмеяться с вами ста молитв полезнее! Дешево же вам благодать достается! Чуть не задаром у своего Бога да Христа покупаете, которых все запросто поминаете, как хороших знакомых. Да я за эту вашу воскресную богоугодность гроша не дам! Беспорядок у вас только в квартире бывает, а в делах – такой строгий распорядок, что прямо тошнит. В понедельник в три часа, что бы ни случилось, хоть землетрясение, – зубной врач, ему зубки поскалим, а обратно на такси. Потому что общественным транспортом некогда! Среда – банный день. По четвергам – парикмахерская и обязательно глажка; безразлично, высохло белье или нет. Во вторник – только по-английски разговариваем, в пятницу – только по-немецки, чтобы язык не забывать. В воскресенье и в праздник – церковь. И каждый божий день – пишущая машинка! Хозяину, наверно, и на том свете трескотня эта будет мерещиться.