Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Еще раз поставить? – спросил Губошлеп.
– Хватит! Надоело это пиликанье, – сказал коротышка. – Суд продолжается. Что он там еще напаскудничал?
– Женщины ему не нравились, – сообщил длинный.
– Ах ты, педик вонючий! Начальник с ним и так, и этак, а он на женщину, мать, гадости говорить? – взорвался коротышка.
Я бы, конечно, легко расправился с этими недоносками, но сейчас это делать было ни к чему. Не время. Я лишь старался по возможности защищаться от ударов.
– У всех садистов – претензии на остроумие, – сказал я им гордо.
Коротышка ударил меня в лицо, и из носа тут же потекла кровь.
– Я считаю, что его надо повесить. Женщин не любит, сволочь! – внес предложение Губошлеп.
– Очень правильно! – поддержал коротышка. Он подошел к окну и стал ловить петлю. Но ему не хватало роста. Тогда он схватил со стола начальника трубку, подцепил ею веревку и притянул к себе. – Тащи его сюда.
Я позволил надеть на себя петлю, потому что понимал, что команды на расход еще не было.
– Вот теперь становись на подоконник и сигай вниз, – предложил коротышка.
– Тебе надо – сам и сигай, – ответил я.
– Давай, давай! – подтолкнул он меня. – Хотя нет. Надо отдать ему последние воинские почести. – Он приложил ладонь к уху.
Во дворе я увидел Федула. Он приветливо помахал мне рукой.
– Что – вешаться надумали? – крикнул он.
– Да нет, просто дурака валяю, – ответил я.
– Я тоже люблю пошутить, – сказал он и прошел к двери.
– Шеф идет! – сообщил коротышка. – Снимай петлю. Так просто от нас не уйдешь! Мы тебя еще в селезенку не пинали.
– Не скучали? – спросил Петреску, войдя. – Забыл, надо было предложить вам журнальчики полистать. – Он прошел к столу, выдвинул ящик, поковырялся в нем и извлек большой альбом. – Вот посмотрите, – подозвал он меня. – Вот это – я.
С фотографии серьезно смотрел хмурый голопупсик. Потом Федул приобщил меня к другим снимкам своего семейства и себя лично. Мальчик в чулочках и матросском костюмчике. Пионер с твердо сжатым ртом…
– А вот здесь я студент-юрист.
– Вы везде такой серьезный, – похвалил я.
– Да, это так, с детства у меня было обостренное чувство справедливости. Я хотел быть следователем, но, увы, пришлось начинать службу в ГАИ. Слава богу, здесь я на днях сдаю бригаду – иду в министерство зам начальника управления. Эта война уже в горле сидит. И вообще, что есть цена победы и что есть она сама: жажда реванша за какие-то обиды, сиюминутное удовольствие от результатов. И нужны ли они будут через пять-десять лет? Не нужны. А через двадцать – тем более. Народ залижет раны и будет жить, как и жил, если политики опять не взбаламутятся. Вы согласны со мной?
– Странно это слышать от человека, который командует боевой частью. Ведь и на вас лежит вина за убийства, разрушения…
– Вы меня разочаровали… Ведь все это стихия войны. Вы заметили – я ни слова не сказал о том, что натворили приднестровцы? Взаимные обвинения – ужасно однообразная и бесконечная тема… – Он глянул на часы. – Однако пора закругляться. С удовольствием бы еще побеседовал с вами, но дела, дела… – И он посмотрел так, как будто меня уже ели черви.
Молодчики сопроводили меня, в подвале еще с полчаса усиленно избивали, после чего забросили в камеру к мародерским рожам. Я плохо соображал, но, кажется, мое появление особой радости не вызвало. Провалявшись на нарах, я только к вечеру пришел в себя, съел бурду в алюминиевой миске и стал думать свою горькую думу. Колошматили меня, конечно, из чисто спортивного энтузиазма – ничего интересного я им сообщить не мог, не то что Скоков, который был посвящен в дела контрразведки. Обидно, но меня даже не спрашивали на предмет каких-либо военных сведений. Я был человеко-единицей в полицейской сводке о военнопленных. Я затесался на пути преступного межнационального клана и должен теперь исчезнуть – вместе со своими скудными уликами для разоблачения. Именно исчезнуть, мысленно повторил я, пока мне не вышибли последние мозги.
В коридоре послышался шум: что-то или кого-то волокли по полу. Промелькнула неприятная догадка: «Это – Скоков!» Потом раздался голос: «Готов». И другой: «Добили!» Я бросился к решетчатому оконцу в двери. В коридоре толпились полицейские. Один из них, это был Губошлеп, произнес:
– Только зря вниз тащили. Давай, взялись все, наверх!
Да, это был Валерка. Распухшее лицо со свежей еще кровью, запрокинутая голова. Четверо тащили его тело за руки и ноги.
– Сволочи! – крикнул я им, когда они поравнялись с камерой. – Ублюдки трусливые! Даже нести не можете по-человечески, нехристи!
Они выносили вперед головой.
– Заткни пасть! Скоро и тебя вынесем! – крикнули мне в ответ.
Что я мог сделать? Тогда я бессильно опустился на нары и закрыл лицо руками. Слезы не шли, плакать я не мог, переполненный черной горечью, у меня пылала огнем голова и ныло все тело – так меня еще никогда не били. Я мог захрипеть в истерике, броситься выламывать дверь, ломая ногти, разбивая кулаки, завыть, зарычать, кататься по полу, но плакать я уже не смог бы: слезы выжжены до капли.
Сокамерники меня не трогали, с вопросами не приставали, о чем-то вяло переругивались, ржали и, видно, чувствовали себя не так уж плохо. Очнулся я, когда меня кто-то тронул за плечо. Это был старшина.
– Выходи, начальник приказал поместить тебя в другую камеру.
– С новосельем! – раздалось за моей спиной, когда я выходил. – В камеру смертников идешь!
– Отходную бы надо, кореш, сделать, – вякнул другой негодяй.
– Кому надо? – Я резко повернулся, чувствуя, что закипаю.
– Нам!
На меня нахально смотрел мужик, улыбаясь золотым ртом.
– Вот тебе отходная!
От моего удара он слетел с нар. Никто больше не сказал ни слова. Старшина заругался, потянул меня к выходу.
– Мне из-за тебя сегодня попало, что пустил в ту камеру.
– А теперь можно?
– Эх, соколик, не задавай лишних вопросов.
– Старшина, угостил бы сигареткой. А то мне и передачу некому принести.
– Сам выбрал свою судьбу. Сидел бы дома, не лез никуда… Смотрел бы сейчас с женой телевизор…
Он дал мне пару сигарет и закрыл камеру. Одну я тут же выкурил. Надвигалась вторая ночь жертвенного барана, возможно, последняя, а наутро свежий, жизнелюбивый палач быстро и ловко запрокинет голову и с хрустом полосанет отточенным лезвием. Бр-р-р! Какая гадость быть бараном. Еще ночь шевелиться, потеть, опорожняться, подвывать или вдруг в исступлении бросаться лбом на дверь, не жалея, разбивая в кровь, – потому что послезавтра уже никогда не наступит…
Откуда-то с верхних этажей доносился веселый шум: смех, гул мужских голосов, выкрики, звон стекла. Федул отвальную делает, понял я. Перепьются молдавским вином и будут горланить песни. А я буду их слушать. Судьба давала мне единственный и последний шанс. Безумный и авантюрный план побега осенил меня, как только я вспомнил лицо Валеры, лежащего на нарах. Я стал усиленно кусать, жевать свою губу, но она почему-то не поддавалась, может быть, интуитивно мне было ее жаль. Я начал лихорадочно искать, чем бы мне пустить кровь. Но что найдешь в камере: нары, решетка да ведро с парашей. Тут я обнаружил гвоздь, вырвал его из дерева, на нем сохранились остатки коричневой краски. Выдохнув воздух, рванул гвоздем по запястью. Рана наполнилась кровью. Оставалось теперь сымитировать горловое кровотечение. Я лег на нары, отсосал из раны и ловко выпустил кровяную струйку изо рта, после чего слабым голосом стал звать старика.