Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карлсруэ – Баден-Баден
О немцах сказал: “Черный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее нашего, а что глупее, в этом сомнения нет”. “Пропади Россия сейчас, – парировал Тургенев, – никакого убытка, ни волнения в человечестве не случилось бы”. “Помилуйте-с! – Достоевский. – А народ? Ведь народ! Он благодаря своему благодетелю скоро поневоле приучится к деловитости!” (о эти “поневоле”, “благодетель”…). Тут, кстати, очень хорошо слышен голос его Шатова (“Я верую в Россию… – А в Бога? – Я… я буду веровать в Бога”). И какая снисходительность, какое высокомерие. Даже его жена, юница, больше и тоньше чувствует. “Моя Аня любит все это “антикварство”, – пишет Достоевский в письме, – вчера целый день осматривала “глупую ратушу”. Можно представить себе эту ратушу, собор в Дрездене. Презрение к тому, чего не понимаешь, чего не хочешь видеть. А Тургеневу жизнь просто не оставляла выбора. Если кругом ложь и пошлость – как думать, как писать?
Баден-Баден – Базель
На прощание сказал Достоевскому: “Говоря так, вы меня лично обижаете, ведь я считаю себя за немца”. Достоевский: “Как же, Россия осмелилась не признать его гением, критики разругали “Дым”!” Вот и вся, казалось бы, история. Один “дотла” проигрался, другого выругала пресса. И оба оказались не правы (мы-то теперь знаем, каким варварством Россия закончилась). Но чему учит это знание? Кроме того, что есть вещи посильнее русского бога и германского духа? “Не быть жертвой…” – повторял Саша в окно. Его мысль кружила и упиралась в тупик, и этим тупиком была “нация” и “народ”. Получалось, единственным условием, чтобы “не быть жертвой”, был отказ от коллективной безответственности этой самой “нации”, этого “народа”. Миллионы отдельных “я”, каждое из которых отвечает только за свои поступки. Свобода, граница которой – свобода другого человека. Но готов ли наш человек принять это условие, готов ли взять ответственность за себя в свои руки? Саша сложил ладони и сказал: “Бессильная злоба”. Он повторил это вслух, так что немец поднял глаза от телефона. Саша говорил так всегда, когда мысль упиралась в тупик, в тоску и ярость. Поезд прибывал в Базель.
Базель, Hauptbahnhof
По вагону прошли пограничники, а следом новая бригада машинистов. Молчаливые, хорошо одетые мужчины и женщины постепенно наполняли пустой вагон. Они читали газеты или тихо разговаривали, пили воду и шампанское. Никто из них не обращал на Сашу никакого внимания, никто не пришел за картинами. За пять минут до отправления он позвонил Фришу, но тот не ответил. “Никто не пришел”, – написал Саша. “Zugestellt”, – также равнодушно доложила трубка. Саша пожал плечами и посмотрел на багажную полку. Он больше не чувствовал страха.
Базель – Беллинцона
Гора посреди зеленой равнины напоминала сфинкса, который поворачивался настолько величественно и неторопливо, что казалось – поезд стоит на месте. Когда поезд вынырнул из тоннеля, домики уже не жались вдоль утесов, а были свободно рассыпаны по склону, и смотрели белыми глазницами окон на тех, кто, как Саша, смотрел на них. Кое-где паслись коровы. Гора все меньше напоминала сфинкса, а когда из его головы выпростался пик, и вообще стала похожа на заставку знаменитой кинокомпании, только без снега. Потом поезд промчался мимо пустой станции и озерца, стиснутого каменной грядой, и пустой набережной, и пляжа в пятнах солнца, и полосатых зонтиков. Снова тоннель, новый пейзаж. Нужно было обладать даром Набокова, чтобы описать то, что Саша видел.
Цуг – Гольдау
“Оба мальчика родились в богатой петербуржской семье. Они были погодки и воспитывались сообразно своему аристократическому происхождению. Старший, Володя, в отца, рос целеустремленным, любознательным и трудолюбивым; младший, Сергей, наоборот, был чувствительным, ранимым и по-настоящему страстно увлеченным только музыкой юношей. Он страдал тяжелой формой заикания. Дружбы между братьями Набоковыми не было. Старший, Володя, относился к Сереже с иронией и не упускал возможности посмеяться. Однажды старший обнаруживает у младшего брата письмо (или дневник), из которого становится недвусмысленно ясно, что 15-летний Сережа – гомосексуалист. Володя тут же показывает письмо родителям. Убежденный либерал, отец решает ничего не менять в отношении к сыну. Они будут жить так, как будто ничего не случилось. Это уже третий случай в большой семье Набоковых – Рукавишниковых. Оба дяди мальчиков тоже гомосексуалисты. По нравам того времени человек подобных наклонностей считался изгоем. Только деньги и высокое происхождение обеспечивали ему независимое существование в обществе. Но, повторяю, либеральные убеждения. Родители не вмешиваются. Они предоставляют мальчику свободу.
Между тем – революция: одна, вторая. Взлет и падение отцовской карьеры, угроза расправы, вынужденный отъезд. Семья бежит в Крым, надо переждать смуту (они уверены, что смута). Но красная артиллерия уже победно бьет с холмов по гавани. Франция, Берлин. Нитка маминого жемчуга обеспечивает братьям обучение в Кембридже. Когда они возвращаются в Берлин, город буквально кишит русскими. Это столица России в изгнании. Никто из политиков-эмигрантов не сдался. Спор идет только о формах правления в будущей России. Они уверены, что вот-вот вернут страну обратно. Но отец, Дмитрий Набоков, блестящий политик и публицист, один из первых и последовательных либералов своего времени – гибнет при покушении. Катастрофа, трагедия. Большая семья распадается. Мать с младшими детьми переезжает в Прагу, а старший Володя женится. Он давно уже решил посвятить себя писательству. А Сережа переезжает в Париж. В тамошней арт-богеме он находит любовь своей жизни. Это сын богатого австрийского страховщика. Любовь взаимна – молодые люди переселятся в родовой замок Германа в Альпах. Казалось бы, каждый получает свое, можно опускать занавес. Но судьба – индейка, к власти приходят нацисты. Чтобы не попасть в концлагерь, молодые люди вынуждены скрывать свои отношения даже в замке. Однако жена старшего брата еврейка, и это скрыть невозможно. Снова побег, снова в пути. Семейство Володи Набокова во Франции. Последний раз братья увидятся в Париже в присутствии Германа. “Муж, – напишет о нем впоследствии Набоков, – очень симпатичный, даже совершенно не тип педераста, с привлекательным лицом и манерами”.
Тем временем нацисты во Франции. Буквально на последнем пароходе, на последние деньги – Набоков вывозит семью в Америку. А младший Сергей остается. Никто не предлагает ему бегства, никто не считает себя вправе вмешиваться в его судьбу. Да он ничего и не просит. Он поступает так, как поступал всю жизнь – плывет по течению. Пусть судьба сама распоряжается, для этого человек и создан.
Первый раз его арестовывают в Берлине за гомосексуализм, но благодаря хлопотам кузины выпускают. Он едет в Прагу, где живет его мать, и снова попадает за решетку, теперь за высказывания против нацистской власти. Он умрет в концлагере под Гамбургом в январе 1945-го – как раз в то время, когда его старший брат будет принимать солнечные ванны на американской Ривьере. У Владимира Владимировича новая работа, новые друзья, новые зубы и новые бабочки. Его писательская карьера идет в гору. Он, по воспоминаниям, счастлив и беспечен, вот только брат. Но ведь о нем ничего не известно? Да и что может случиться с этим, совершенно, по его словам, безвредным, ленивым, восторженным человеком, который “безо всякого дела курсировал между Латинским кварталом и замком в Австрии”? Значит, нет и повода для беспокойства. Не вдаваясь сейчас в тему двойничества, не обсуждая свойство времени сохранять равновесие, соединяя несовместимое, то есть попросту насмехаться над нами, – скажу лишь, что о младшем брате тоже сохранились воспоминания, и это были воспоминания солагерников, которых он спасал, делясь последним куском хлеба.