Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прохлада воды, утихающий летний зной потекли вслед за Дриллой по залу. Вышла, подбоченясь, строгая мать, отвесила сынку звонкую пощёчину, и всё началось заново: света нема! девки! сад зелёный! Век бы сквозь веточки на них глядеть!
Ух, Дипеш! Ух, Дрилло! Супер! Ух!
Бледнея лицом и кругля до невозможности глаза, Дипеш вылеплял руками объятия и поцелуи, а ногами, ступающими словно бы отдельно от тела – изображал приближающуюся тёмную ночь.
Внезапно Дрилло сделал непристойный жест – и где-то за рваной занавесочкой заулыбалась криво сводник и сводница…
Песня кончилась. Подсматривающий за девками из сада убрался восвояси в далёкую, невосстановимую ничем, кроме песни жизнь, а Дипеш-Дрилло, вместо того, чтобы уйти в артистическую уборную, подсел к нам.
– Уже наговориль фам тут всякого? Смотри мне, – ласково мазнул он по губам Шпрех-Бреха лилипутской ладошкой.
– Да нет, ничего такого… Симпатичный малый. Я рад знакомству.
Тут Дипеш сделал зверское лицо и предупредил:
– Если чего удумаете – у меня в полиции знакомые.
– Где вы так хорошо выучились по-русски?
– О, я три года гастролировал с фашим ансамблем по России. «Три струны» ансамбль назывался. Они меня сделяли настоящим артистом.
– Мы посидим немного и я уйду. У меня, кажется, жар.
– Примите таблетку, – строго сказал Дипеш. – И не сметь поить пивом Шпрех-Бреха. Он мне сегодня трезвый нужен.
Ты глянул на Шпрех-Бреха и поразился его сходству с Дриллой. Черты лица у них были, конечно, разные, а вот выражение глаз – одинаковое. Да и губки, как-то уж слишком сильно сближаемые с носами, вытягивались, как у резвых подсвинков, в одном, в одном направлении! А ко всему прочему – ещё и тихое предстарческое томление залегло у голубоватых щёчных ямочек…
Берлин, лето 1651 года
Липы цвели вовсю! Только четыре года, а липовый цвет, избавляющий от простуд, исцеляющий от лихорадки и жара, – уже охапками собирали девушки из простых, чтобы отваром этих желто-белых, пьянящих цветков лечить припадочных, помогать влюбленным, отпаивать забывших свой возраст негодяев, ставить припарки на лоб сочиняющим беззлобные песенки поэтам.
– Марта-Магдалина – ты избегаешь меня.
– Я стала богаче, ваша милость.
– Марта-Магдалина – ты так и состаришься здесь, между лип, одна!
– Я стала моложе, ваша милость.
– Марта-Магдалина, где ты? Не вижу тебя…
– Я стала веточкой, ваша милость. Я цвету, я не имею возраста. Кого ветер ко мне принесёт – того люблю. Про кого липа нашепчет – того милую. Я не хочу назад к людям, ваша милость! Человек – бросает. Веточка липы – навсегда с тобой.
– Ты обманщица, Марта-Магдалина. Тебя здесь нет!
– Влезайте на дерево, ваша милость, да повисите на нём, как я висела! Жизнь настоящая к вам и возвратится!
Берлин, 2007 год
– Дипеш сейчас вернется! Не будем ждать пока он отрубится! Положи деньги на стол и выведи меня отсюда. Ты взрослый, а мне всего четырнадцать!
Шпрех-Брех вскочил, ухватил за руку, поволок к дверям.
Однако на выходе из плавучего кабачка, этот самый выход плотно запирая, стояла уже полицейская машина. Приоткрыв дверцу, из машины глядел добряк-офицер в сдвинутой на затылок форменной фуражке. Он был толстым и без конца улыбался.
Наулыбавшись вдоволь, толстяк в форме погрозил Шпрех-Бреху пальцем. И тут же опять залился ласковым смехом. На задке полицейской машины была приверчена крупно выписанная табличка:
P a s s i v
Шпрех спрятался у тебя за спиной и оттуда ворчливо покрикивал:
– Это, приятель, Дриллы! Они меня отсюда не выпустят. Давай на корму! Нет, сперва – опять в зал. Я только скажу бармену, что мы здесь, и что скоро вернемся. А на корме – лодка! Сейчас – слышишь? – английскую песню дают. Под неё Дрилло не танцует. А потом опять дадут русскую. «Калинку». Ох, он и отчебучит номер! Ох…
В пустом зале мягко лопнула гитарная струна и слабый, но очень приятный мужской голос, по-немецки запел:
– Мне такая песня не нравится! – снова закапризничал Шпрех. – И что это за «гроссес йамерталь»? Зачем мне эта «долина скорби»? Двинули скорей отсюда! Потом, когда от Дипеша отлипнем, я тебя лучше в музей эротики свожу. Ух – сила! Там один греческий горшок с дядьками рогатыми – сто тысяч евро стоит! Вот была бы житуха в таком музее. А ещё там статуэтка есть, её смотритель музея иногда из витрины вынимает, на столик ставит и часами перед собой вертит: то передом повернёт, то задом…
Тебе, однако, песня понравилась. Хотя ты тоже не слишком-то хотел слышать про юдоль, про долину скорби. И, конечно, не мог согласиться, с тем, что в Берлине всюду «мрак и боль». Тебе этот город казался чудесным и неразгаданным, да к тому же для некоторых русских – не для олухов-туристов – для изящных рисовальщиков воздуха, для искателей небывалой музыки смыслов, весьма и весьма подходящим. Недаром русские символисты уезжать отсюда не хотели…
Берлин вис над водами Шпрее. Но не мрак, а сверхплотный полёт двух огромных птиц, стремящихся навстречу друг другу – для любви, для сладко-влажного клёкота – чуялся тебе в размахе четырёх серовато-зелёных берлинских крыльев!
Словно почувствовав ток твоих мыслей, Шпрех – маленький негодяй и деспот – мягко, почти любовно укусил тебя за палец:
– Скорей! А то укушу сильней!
Тихая беготня по полупустому кабачку продолжалась минут двадцать. За это время мы повидали разных людей в разных комнатах. В комнаты эти Шпрех-Брех проникал по каким-то тёмным коридорам и лесенкам, тайными, одному ему ведомыми путями.
Так видели мы, к примеру, тощего высокого господина, который сидел в убранной по-старинному комнате один. Господин держал в руках овальное зеркальце и что-то внимательно в нём высматривал. «Нет, Марта-Магдалина, тебя здесь нет!» – по временам с неудовольствием выкрикивал он.
– Полоумный, – ликовал Шпрех-Брех и бесшумными прыжками нёсся дальше.
Только в одной комнате пришлось нам задержаться подольше.
В этой комнате на софе полулежала прекрасная смуглотелая женщина в чём-то красном. Она радостно поманила Шпрех-Бреха к себе, но тот дико завизжал, подскочил на месте, а потом до крови царапнул лежащую, чуть повыше обнажённого локтя, отросшим своим ноготком.
Женщина, впрочем, продолжала радоваться, продолжала манить к себе Шпреха.