Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какая страна, какая женщина? Я не знал этого и не хотел знать, поскольку даже если бы и знал… Но разве не был бы я избавлен тогда от этого невыносимого корабельного существования? Да, и быть изгоем на нем – еще ужаснее. Только не это, только не это! Лучше уж оставаться человеком, – живым существом, сидящим в своей конуре, со шлемом на голове, который вместе с грязным судном дрейфует по широким, горячим, ненавистным водам.
Работа с грохотом продолжалась при дуговых электрических лампочках. В каюте горел небольшой огонек, всё лежало на своих местах, – разве не был я здесь в безопасности? Разве не свободен? У меня не было своего угла на суше, никого, по кому я тосковал бы, я где угодно мог списаться на берег. Через час погрузка закончилась и все огни были потушены. Завтра, при свете дня, корабль снимется с якоря. Я лежал в тишине без сна, посреди горячего железа и дерева. Того, чего я так боялся, не произошло; я чувствовал себя просветленным, свободным, чего не случалось уже многие годы. Всё наладится, я буду довольствоваться моей жизнью, никто не вторгнется в нее, и это неплохо, в любом случае всяко лучше, чем быть где-нибудь на суше. Если только отучить голову от привычки думать, а тело – от желания двигаться, – тогда всё в порядке, тогда это славное житье. Меня охватил восторг, я поглаживал края койки, в которую так хорошо вписывался. Я витал в облаках и к полуночи забылся легким сном без сновидений.
Наутро хмель освобождения у меня выветрился. Я вновь был телеграфистом на tramp, the lowest of the lowest[60], правая рука моя была разбита, так что сигналы мне приходилось отстукивать левой, и теперь, при ясном свете дня, когда судно отвалило от причала, меня всё еще не отпускал страх. Через пару дней, когда рука поджила, это прошло, – особенно после того, как я твердо решил не сходить больше на берег в Китае, – только в Гонконге, это еще ладно. Прежде Китай казался мне всего лишь грязным и отвратительным, я не знал там ничего, кроме кули, доков и окрестностей гавани; теперь же я внезапно разглядел, чтó лежало за ними: огромная страна с бесконечными пересохшими полями, которые людям приходилось удобрять самим, чтобы получить какую-то выручку, существуя, стало быть, на собственных испражнениях; в этих полях – миллионы могил, городá, разбухшие от перенаселенности, где вонь от пищи и трупов соперничала с испарениями живых больных; между всем этим – ухмыляющиеся драконы и статуи божков; угасающая, но непреходящая старость всего этого.
Теперь я был далеко от этой нищеты, такой же покорной и улыбчивой, как сами китайцы, я мог презирать ее. Я на опыте узнал, что наиглубочайшая нищета кроется не в изголодавшемся, смертельно больном теле, но в измученном разуме. Я отчаянно цеплялся за то, что еще оставалось во мне от прежней жизни, искал, как закрепить это оставшееся, общался с моими сотоварищами, другими моряками, словно хотел окружить себя их гвалтом, участвовал в их разговорах, пил с ними.
Поначалу я был тепло принят в тесный круг: как набожный радуется обращению верующего, так и пьяница радуется падению умеренно пьющего. Но потом надо мной стали насмехаться, всё-таки я не был одним из них, с моим прошлым, в которое я высокомерно не допускал их. Я не мог. Трудно притворяться культурным человеком, еще труднее выглядеть грубияном, если ты таковым не являешься. Затем они стали избегать меня. Жизнь на борту превратилась в ад, в тысячу раз более непереносимый, нежели ад истинный, ибо пространство было меньшим.
Но в тысячу раз хуже становилось, когда я оставался один ночью в каюте. Вначале не происходило ничего, кроме того, что она съеживалась, становясь всё ýже и ýже, так что я начинал задыхаться; она превращалась в клеть, снятую с корабля, все глубочайшие недра китайского континента сдавливали стены. Иногда я вырывался, убегал в рубку, вздрагивал при виде инструментов, обернувшихся орудиями пытки – и примитивными, и утонченными. Я пулей вылетал из узкой клетушки, падал на открытую, просторную, безжалостную желтую равнину. Один; ничего другого на земле, только рассыпанные по равнине точки: незыблемые камни и серые грифы, парящие в поднебесье.
По утрам, проснувшись, я чувствовал себя всё безнадежнее; я паду жертвой этой безнадежности, если не смогу противопоставить ей более сильное существо, но что было делать мне, самому неприкаянному, самому безродному из всего рода человеческого? И тут на меня стало находить во время вахты, когда я сидел в наушниках. Сигналы, которые не посылала ни одна станция, всякий раз прорывались в звуковое пространство меж других сигналов. Я не отваживался расшифровывать их, но иногда всё же проскальзывало нечто похожее на слово; к счастью, я знал только английский и французский. Часто складывались два слова, но мне удалось их забыть. Сон о клетке и пустыне становился всё страшнее.
Через три месяца мы пристали в Гонконге; в этот раз я честно ни разу не сошел на берег. Мне понадобилось в контору компании. Я отвык от ходьбы, сделался как остальные: через десять шагов уселся в повозку рикши; без лишних вопросов тот отвез меня в квартал греха, и я полчаса пробыл в одном из домов, с японкой. Впервые за много месяцев – мгновение жизни, напоследок? Нежность, грусть и горечь послевкусия, которое остается от всего. В конторе мне предложили место на корабле, идущем в Англию, – капитан сообщил, что я страдаю нервным расстройством. После минутного раздумья я отказался, сказав, что это не страшно. Слишком поздно, пару месяцев назад я ухватился бы за спасительный шанс, теперь уже нет, я не мог уйти, преследование на большом расстоянии было бы ужаснее.
Меня оставили на судне. Оно две ночи стояло в бухте[61], поблизости от острова Стоункаттерс; я спал хорошо и покойно, как многие приговоренные в ночь перед казнью. У меня еще было время.
Вечером мы снова вышли из бухты. Погода была скверная, пена и дождь попеременно хлестали через бак, иногда через капитанский мостик. Белое пятно Ваглана[62] казалось призраком в темноте, и тамошний радиомаяк при этом отплытии поднял рев, перемежаемый длинными паузами, – словно резали корову. Потом скалы Линг-Тина, потом Ладронские острова[63], и вот мы в открытом море, глубокой ночью.
Мне можно было спать до четырех, затем я должен был ловить метеорологические бюллетени. Я проснулся вовремя, но чувствовал себя так, словно проспал несколько месяцев и теперь столь же долго не буду испытывать потребности во сне – настолько хорошо я отдохнул, настолько уверен был в том, что начинается новая жизнь, хотя мы были в открытом море. Я врубил ток и с неизменными наушниками на голове стал ждать сводок погоды из Чу Ка Вея, где иезуиты следят за атмосферой Желтого и Южно-Китайского морей и предупреждают корабли о надвигающихся штормах. Они пекутся о кораблях, как иные – о спасении души. Им нужно мириться со многими грехами. Время тянулось, я пока что читал; наконец, послышались вступительные сигналы, я был наготове: тайфун на Севере Лусона[64], движется в ю-в. направлении, скорость…