Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде чем закончить с Томпсоном, хочу сослаться на письмо, которое мой отец написал мне 29 ноября 1982 года, в день, когда «мы похоронили бабушку [Сэди]»: «Смерть всегда настолько физически бесповоротна, что от этого больно, – написал он, – хотя замечательная речь, которую произнес Стиви», помогла уменьшить эту боль. Затем он сообщал о том, что они с мамой переезжают в дом на станции Хантингтон и обо всех связанных с этим хлопотах: навешивании полок, выборе обоев и так далее, но добавил, что ему тем не менее удалось прочесть около трети «Становления…». «Почему, – спрашивал он, – марксистские лидеры, типа советских, не читают труды ученых и не учатся у них?» Хотелось бы мне спросить его, что, по его мнению, могли бы узнать у таких ученых так называемые марксисты. Его замечание теперь заставляет думать, что он, как и Миша Левин, все еще пытался спасти Советский Союз, несмотря на то что это государство не смогло спасти лично его.
С этого времени моя собственная работа подпитывалась интересом к тому, что это значит – быть советским рабочим. Вместе со своими коллегами я понял, что важную, а порой и решающую роль играли возраст, гендер, профессиональный уровень, род занятий и географическое местоположение. Как и другие ученые, на передний план в драме сталинской промышленной революции я выводил рабочих и профсоюзную политику, что заложило основу для исследований предприятий, которые появились в 1990-х годах. Позже я расскажу о недостатках этих и других своих работ, но сначала хочу подробно остановиться на ранних проявлениях такого подхода.
Я начинал скромно, с исследования практики социалистического соревнования, когда в первую пятилетку (1928-1932) одни трудовые коллективы бросали вызов другим по выполнению или перевыполнению плана. Интересно, почему рабочие добровольно стали работать интенсивнее, зная, что в результате нормы выработки возрастут? Конечно, не казались приемлемыми ни стандартное советское объяснение этого энтузиазмом рабочих по выполнению амбициозных целей пятилетнего плана и тем самым ускорения построения социализма, ни предположение западных историков о принуждении к труду. Все еще не имея доступа к советским архивам, я начал вчитываться в профсоюзную прессу, партийную литературу и вторичные источники. Пришлось немало поработать с западной историографией конца 1970-х годов, хотя источников по трудовой истории было крайне мало. Междисциплинарный сборник «Сталинизм: очерки по исторической интерпретации», основанный на материалах конференции 1975 года, дал толчок для последующих исследований [Tucker 1977]. Там впервые сталинизм использовался как аналитическая категория, характерная для определенного периода советской истории. Самым ярким произведением в сборнике был блестящий очерк Моше Левина «Социальный фон сталинизма»; его подход к социальной истории был столь же своеобразным, сколь и привлекательным. Первое предложение очерка, сформулированное в неповторимом левинском стиле, до сих пор для меня звучит как манифест интеграции политики и «социальных факторов»:
Изучение социальных факторов, которые имели решающее значение для формирования и содействия развитию сталинского феномена, с уверенностью можно начинать с исследования положения, в котором большевизм оказался в конце Гражданской войны, и субъективного восприятия или, скорее, идеологических (теоретических, если угодно) терминов, в которых руководство страны анализировало это положение на тот момент [Tucker 1977: 111].
У Левина к тому времени уже вышли три книги: его переработанная диссертация о коллективизации, которая вышла на французском в 1966 году и на английском – в 1968, исследование о борьбе за власть после ухода Ленина, рассчитанное на более широкую аудиторию, и более техническое исследование советской экономической политики 1960-х – начала 1970-х годов, отдававшее долг идеям Бухарина [Lewin 1966, 1968, 1974, 1975]. Кроме того, его эссе вышло в сборнике «Культурная революция в России» (1978) под редакцией Шейлы Фицпатрик [Lewin 1978].
«Культурная революция», термин, который Фицпатрик позаимствовала у тогдашней кампании в Китае, послужила удобным способом размышления о радикализме в СССР конца 1920-х – начале 1930-х годов, затронувшем практически все сферы жизни, от теории права до учебно-воспитательной работы, от «утопического градостроительства» до исторической науки. Хотя рабочий класс в этом сборнике почти не отражен, книга помогла вписать в контекст некоторые из наиболее неоднозначных инициатив, затрагивающих рабочих. Ту же роль сыграла книга Кендалла Бейлса «Технологии и общество при Ленине и Сталине» [Bailes 1977], где анализируются знаковые противоречия в среде технической интеллигенции[70]. Советские рабочие появляются более заметно, хотя все еще в значительной степени в объективированном виде, у Чарльза Беттельхейма в его книге 1978 года «Классовая борьба в СССР: второй период (1923-1930)» (Class Struggles in the USSR: Second Period, 1923-30) [Bettelheim 1974, 1978] и в статье Сэма Либерштейна в журнале «Technology and Culture» [Lieberstein 1975]. Как и молодые историки, с которыми я общался на конференции в Гармиш-Партенкирхене в 1980 году, Беттельхейм и Либерштейн в своих работах обращаются к советскому прошлому, чтобы пролить новый свет на современные страхи западных рабочих движений – опасения по поводу рутинизации труда и потерю независимости рабочих вследствие расширения практики внедрения фордистских и тейлористских методов организации труда[71]. Книга Гарри Бравермана «Труд и монополия капитала» (Labor and Monopoly Capital) послужила отправной точкой для многих ученых, включая меня самого [Braverman 1974; см. также Edwards 1979]. Позднее появилось и свидетельство из первых рук о применении сдельных расценок на современной венгерской фабрике, показавшее сходство двух систем [Haraszti 1977]. Но я стремился отличить соцсоревнование, объективно подчинявшее работников ритмам и системам стимулирования, разработанным руководством, от других, которые повышали самоорганизацию и взаимопомощь работников. Социалистическое соревнование, на мой взгляд, представляло собой арену (или, как бы я выразился десятилетием позже, дискурсивное поле), где на кону стояла судьба трудового процесса, развившегося при капитализме. В одной из последующих статей я утверждал, что возможности институционализации контроля рабочих над своим трудом исчезли в