Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторник, 29 (17) августа 1876 года
Вчера слышала, как Поль говорил дяде Александру, кивая на меня:
– Если бы ты знал, дядюшка! Она перевернула Гавронцы вверх дном! Переделала отца по своему вкусу! Все перед ней склоняются!
Неужели это правда? Тем лучше!
Воскресенье, 3 сентября (22 августа) 1876 года
Кажется, мне весело.
Меня носили на ковре, как Клеопатру, я укротила коня, как Александр, а пишу я, как… как живописец, который еще не Рафаэль.
С утра многочисленной компанией отправились ловить рыбу. Развалясь на ковре (упоминаю об этом нарочно, чтобы меня не заподозрили в том, что я валялась в траве и в пыли) на берегу реки, в этом месте красивой и глубокой, в тени деревьев, угощаясь арбузами, доставленными крокодилами, я недурно провела два часа.
А на обратном пути изображала собой Клеопатру: меня отнесли на ковре до ограды.
Пока одни пыхтели за картами, а другие, пыхтя, бранили жару, кто-то заговорил о буланых лошадях. Хвалили их молодость, силу и бойкость.
Уже несколько дней шли разговоры, как бы оседлать для меня одну из них, но тут же возникало море опасений, и я не настаивала. Наконец сегодня, как с досады на собственную хитрость, так и для того, чтобы подбросить новостей крокодилам, я приказала, чтобы мне оседлали коня…
Лошадь вставала на дыбы, замирала, закусывала удила, и посреди всеобщего веселья Капитоненко[64] возвестил, что я могу на нее сесть… через три месяца. Я взглянула на дрожащее животное, жилы под его шкурой то и дело взбухали и ходили ходуном, словно волны на ветру, и я себе сказала: сейчас, моя милая, ты продемонстрируешь свою мнимую отвагу, ты будешь вести себя как благородная девица, чтобы крокодилам не пришлось после о тебе сплетничать. Это глупо. Боишься? Тем лучше: только те храбры, кто боится, но идет навстречу своему страху; отвага вовсе не в том, чтобы делать то, что боятся делать другие. Настоящая, единственно нужная отвага – это когда заставляешь себя делать то, чего боишься сама.
Одним махом взлетела я по лестнице, надела свою черную амазонку, черную бархатную шляпку и спустилась, чтобы снова подняться… на лошадь…
Проехала круг по лужайке шагом; рядом на другой лошади ехал Капитоненко; чувствуя, что взгляды всех присутствующих устремлены на меня, подъехала к крыльцу, чтобы их успокоить; отец вместе с одним из крокодилов сел в кабриолет, остальные разместились на князевой тройке, и в сопровождении этих двух экипажей я поехала по большой аллее.
Уж не знаю, как это вышло, но я взяла да и перешла на галоп, сперва потихоньку, потом все быстрей, потом перешла на рысь и вернулась к экипажам, где меня осыпали похвалами.
Я была в упоении, лицо у меня раскраснелось так, что от него, казалось, веяло жаром, как от ноздрей моей лошади. У меня дух захватывало от радости! Лошадь, на которую никто до меня не садился!
Четверг, 7 сентября (26 августа) 1876 года
Повседневное платье малороссийской крестьянки состоит из рубахи грубого полотна с широкими присборенными рукавами, вышитыми красным и синим, и куска черного домотканого сукна, в которое заворачиваются ниже пояса. Получается узкая прямая юбка, из-под которой выглядывает вышитый подол рубахи. Этот кусок сукна держится только на цветном льняном поясе.
На шее носят множество ожерелий, а голову обвязывают лентой. Волосы заплетают в косу, которую тоже завязывают одной или несколькими лентами.
Я послала к крестьянам купить подобное одеяние, нарядилась и вместе с нашими молодыми людьми пошла по дороге к деревне. Крестьяне меня не узнавали, ведь я была одета не как барышня, а точь-в-точь как крестьянская девушка: замужние женщины одеваются по-другому. А на ногах у меня были черные башмаки с красными каблуками.
Я всем кланялась; пришли к трактиру и уселись у дверей.
До чего изумился отец! Однако он был в восторге.
– Все-то ей к лицу! – вскричал он.
Мало-помалу, ничего для этого не делая, я становлюсь хозяйкой дома. Слуги в восторге.
И подумать, что я боялась отца!
Пятница, 8 сентября (27 августа) 1876 года
Жалкий страх, я с тобой совладаю! С какой стати вчера мне взбрело в голову бояться ружья? Правда, заряжал его Поль, и я не знала, сколько пороху он положил, и само ружье было мне незнакомо: еще взорвется – и я погибну глупой смертью или останусь обезображена.
Тем хуже! Труден только первый шаг; вчера стреляла с пятидесяти шагов, а сегодня стреляла вообще без малейшей опаски в обществе всех этих господ; надеюсь, Бог мне простит, что я всякий раз попадала в цель.
Если портрет Поля удастся мне, так только чудом: он не позирует, и сегодня я пятнадцать минут работала одна, не совсем, правда, одна: передо мной торчал Мишель, которому хватило дерзости в меня влюбиться.
Так скоротали время до девяти вечера. А я все копалась, копалась, копалась, потому что видела, что отцу не терпится. Я прекрасно знала, что он только и ждет, когда мы уйдем из гостиной, чтобы тут же удрать в лес… как волк.
На лестнице я снова принимала ухаживания… Люблю лестницы за то, что они ведут наверх. Паша завтра должен был уезжать, но я устроила так, что, быть может, он останется, хотя разумнее было бы ему уехать, потому что любить меня как сестру – дело опасное для угрюмого деревенского мечтателя двадцати двух лет от роду. Я донельзя любезна с ним и с Мишелем, и они очень ко мне поэтому привязались. Но с глупыми мужчинами я и сама глупею; не знаю, что бы такого сказать, чтобы они поняли, и все время боюсь, как бы они не заподозрили, будто я в них влюблена. Вот и бедняга Гриц: воображает, будто все барышни по нем сохнут, и в малейшей улыбке видит западню и заговор против своей холостой жизни. Кстати, знаете этимологию слова «холостяк»?
Coelebs по-латыни значит «покинутый»; это слово происходит, в свою очередь, от греческого koilos, что означает «пустой», «полый».
О холостяки, покинутые, пустые, полые!
Читали вслух Пушкина и говорили о любви.
Ах, хотелось бы мне полюбить, чтобы узнать, что это такое!
А может быть, я уже любила? Тогда любовь – это сущее несчастье, которое мы сами ищем… а после не знаем, как от него избавиться.
– Ты никогда не полюбишь, – сказал мне отец.
– Дай-то бог, – отвечала я.
Я и хочу, и не хочу. Однако в мечтах я люблю. Да – но вымышленного героя.
А как же Антонелли? Я – его? Да разве так любят? Нет. Не будь у него дяди-кардинала, не будь он окружен священниками, монахами, руинами… папой – я бы его не полюбила.
Впрочем, зачем эти объяснения? Вы сами все знаете лучше, чем я; значит, вы знаете, что оперная музыка и Антонелли в barcaccia[65] были очаровательны, а могущество музыки тоже вам, должно быть, известно. Это было развлечение, но любовью это не было.