Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я взглянула на его письмо: «Мне так нужно от вас слово утешения», – эта фраза перевернула мне сердце, и я чуть было не стала винить сама себя!
А потом… Какой ужас: воображать себя влюбленной, но не уметь любить! Потому что не могу я любить такого человека, как он: невежественного, слабого, зависимого. Любви во мне нет – одна тоска.
Вторник, 22 (10) августа 1876 года
Здешняя жизнь далека от сердечного гостеприимства дяди Степана и тети Мари[62], которые уступили мне свою спальню и служили мне, как негры. Но здесь все по-другому – там я была в краю друзей, все равно что дома; а сюда явилась, хвастаясь приобретенными связями и попирая собственными ножками сотни ссор и миллионы неприятностей.
Отец – человек сухой, с детства оскорбленный и униженный своим ужасным отцом, генералом. Едва он стал богат и свободен, бросился прожигать жизнь и растратил половину состояния.
Подстрекаемый самолюбием и мальчишеской гордыней, он предпочитает казаться чудовищем, лишь бы не выдать свои чувства, особенно если что-то его растрогает; в этом он похож на меня.
Слепой бы заметил, до чего он рад меня видеть, и он даже дает мне слегка это понять, когда мы одни.
Среда, 23 (11) августа 1876 года
Написала маме, почти так же подробно, как в дневнике. Это поможет ей больше всех лекарств на свете. Притворяюсь, будто я в восторге, хотя на самом деле восторги еще не наступили; описала ей все как есть, но, правду сказать, я еще далеко не уверена, что доведу эту историю до благополучного конца. Ладно, посмотрим. Бог не без милостей.
Забавлялась разговорами с крестьянами, которых мы встретили на дороге и в лесу, и представьте себе («представьте себе» – это из лексикона консьержей), я вполне сносно изъясняюсь по-малороссийски. Ворскла, речка, протекающая через деревню моего отца, летом так мелеет, что можно перейти ее вброд, но весной это настоящая река. Мне пришло в голову заставить мою лошадь шлепать по воде: я задрала амазонку и въехала прямо в реку. Мне было очень приятно, и зрелище, надо думать, было бесподобное. Вода доходила лошади до колена.
От солнца и верховой езды я разгорячилась и попробовала, как звучит голос, он теперь мало-помалу ко мне возвращается. Спела Lacrimosa из «Реквиема», как в Риме.
Отец дожидался под колоннадой и оглядел нас с удовлетворением.
– Ну как? Я обманула вас и амазонка мне не к лицу? Спросите у Паши, какова я наездница.
– В самом деле, гм! Да, право, недурно.
А сам все глядел на меня с довольным видом.
Ничуть не жалею, что привезла с собой тридцать платьев: тщеславию отца это, должно быть, льстит.
Сейчас приехал Милорадович[63], с сундуком и слугой. Он приветствовал меня, я ответила на обычные комплименты и пошла переодеться, предупредив, что сейчас вернусь.
Вернулась в платье из восточного газа с двухметровым шлейфом, в шелковом корсаже, спереди очень открытом, в стиле Людовика XV, и завязанном большим белым бантом. Юбка, разумеется, без всякой отделки, а шлейф квадратный.
Милорадович заговорил со мной о туалетах и похвалил мой наряд. Говорят, что он глуп, а он беседует обо всем: о музыке, об искусствах, о науках. Правда, говорила больше я, а он только поддакивал: «Вы совершенно правы, разумеется, это так и есть».
О своем учении я помалкивала, боясь его отпугнуть. Но за столом не удержалась от искушения и процитировала стих на латыни, а потом разговорилась с доктором о классической литературе и современных подражаниях.
Последовало восклицание, что я поразительное существо, что я способна беседовать обо всем на свете, что я легко могу поддержать разговор на любую тему.
Папа предпринимал героические усилия, чтобы скрыть распиравшую его гордость.
В десять отец дал знак расходиться.
А я сказала отцу:
– Знаете, как мы поступим? Когда я поеду за границу, вы отправитесь вместе со мной.
– Хорошо, я подумаю, может быть, так и сделаем.
Суббота, 26 (14) августа 1876 года
В деревне умрешь от скуки!
С удивительной быстротой набросала два портрета, отца и Поля, все вместе заняло тридцать пять минут.
Отец, считавший до сих пор мой талант пустым хвастовством, признал его и был доволен. А я пришла в восхищение, потому что рисовать для меня – значит двигаться к одной из намеченных целей. Каждый час, потерянный для живописи или для кокетства (потому что кокетство ведет к любви, а любовь, быть может, к замужеству), ложится мне на плечи бременем. Читать? Нет. Действовать? Да!
Сегодня утром, когда я еще была в постели, пришел ко мне отец, и после нескольких незначащих фраз (Поль вышел из комнаты) установилась тишина, во время которой я чувствовала, что отец хочет мне что-то сказать, но я и сама хотела поговорить с ним о том же самом, а потому нарочно молчала; мне не хотелось начинать первой, а кроме того, приятно было видеть колебания и замешательство другого человека.
– Гм!.. Да, так что ты говорила?
– Я, папа? Ничего.
– Гм!.. Ты сказала… Гм!.. Чтобы я поехал с тобой в Рим… Гм!.. Ну так как?
– Да очень просто: взять да поехать.
– Но… – В нерешительности он теребил мои щетки и гребни.
– Но если я с тобой поеду… гм… как же мама? Она не приедет? А тогда… видишь ли… если она не приедет… Гм!.. Как же тогда быть?
А! А! Гадкий отец! Вот мы и добрались до сути! Ты сам колеблешься! Очень мило! Кассаньяк и Ватикан – превосходно!
– Мама? Мама приедет.
– Что?
– Мама сделает все, что я захочу. Речь вообще не о ней, речь только обо мне.
Тогда он, явно успокоившись, стал меня расспрашивать о мамином времяпрепровождении и еще о куче всяких вещей.
Почему мама предостерегала меня, что у отца насмешливый ум, что он любит смущать и унижать людей? Потому что это так и есть. Но почему я не испытываю ни смущения, ни унижения, а мама испытывала беспрестанно?
Потому что отец умнее мамы, но уступает мне. Кроме того, он проникся ко мне огромным почтением, поскольку я всегда побеждаю его в спорах, и как человеку, обрастающему мхом в России, но обладающему достаточными знаниями, чтобы ценить их у других, ему очень интересно со мной поговорить.