Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ариша протягивает Герману чашку, пытается снова слогами что-то объяснить. Рука у Германа трясется, когда он берет чашку и, невероятным усилием воли задержав кашель, отпивает глоток. Чай невозможно крепкий и сладкий. Похоже, сама заварила и разбавила холодной водой. Как только догадалась. Нянька вечно дает кипяток. Герман смотрит на Аришу.
— Прости меня, — хрипло выдыхает он.
— Пить, — спокойно говорит Ариша. — Ма ска пить тебе.
Герман делает еще несколько глотков. Выпивает всю чашку, а потом снова проваливается в сон. Но на этот раз не в кошмары с геометрическими фигурами. Во фрагментарные фильмы с Евой, бабушкой, отцом, которые все что-то пытаются сказать ему, но он не понимает. А они только улыбаются, разводят руками. Появляется Ольга, ее изящные губы что-то с ненавистью говорят ему, она тоже пытается что-то втолковать… а потом принимается плакать, закрывает лицо руками, потом открывает и что-то просит, просит, умоляет…
У палатки в пустыне на раскладном стульчике сидит отец Германа и бреется, смотрясь в зеркало на несессере. Герман подходит, заглядывает через плечо на отражение отца в зеркале и вздрагивает — у отца в зеркале лицо его, Германа. Кто-то легонько трогает его за руку. Ева! Она ласково смотрит на него. Вдруг расстояние между ними начинает стремительно расти. Герман спешит, бежит к Еве… Ему удается-таки приблизиться к ней, но на месте, где стояла Ева, оказывается Ариша. На пару лет старше, чем на самом деле. Он в недоумении смотрит на нее: девочка важно кивает и подносит палец к губам. Герман видит ее четко, до последней красной прожилки в глазах, до блеска света на переносице.
Проснувшись, Герман долго слушает тишину. Светает. За окном идет тихий снег. Герману давно не снилась Ева, и теперь его переполняет счастье. Тело легкое, невесомое и такое новенькое, точно его перебрали заново. Температуры нет. В проеме между его грудью и ногами спит Ариша, свернувшись клубком, точно собачка. Рука под щекой. На щеке — утренний зимний свет. Пятки, выглядывающие из пижамы, натоптаны. Комната вокруг сильно постарела, еще больше обветшала, будто за время болезни Германа прошло не две недели, а двадцать лет. Герман садится на постели, с удивлением рассматривает руки — бог знает почему, но он выздоровел.
Три года Герман и Елена Алексеевна ездили к Илизарову. В перерывах между курсами Илизаров посоветовал использовать для реабилитации ножную швейную машинку. Хорошо помогает разрабатывать ногу, сказал он, обняв Германа перед выпиской. Машинка стояла в углу комнаты Елены Алексеевны на Ботанической улице и терпко пахла старостью и маслом. Скрипучее колесо, педаль, картонка внизу. Огромный агрегат Подольского механического завода. Герман нажимал на упругую педаль, и колесо, поскрипывая, радостно приходило в движение, машинка постукивала, производя бесчисленные строчки на полотенце. Стрелка на красном будильнике, который Елена Алексеевна ставила перед Германом, двигалась медленно, а нога уставала быстро.
В первое время, когда Герман только начал бывать в квартире Елены Алексеевны, на стене в ее комнате еще висели фотографии радостной упрямой девочки в пионерском галстуке, бесчисленные грамоты — за хорошую учебу, победы в олимпиадах по математике и химии, спортивных соревнованиях, благодарности за тимуровскую работу. На письменном столе стояли глобус, настольная лампа и зеркальце на ножке. На зеркальце висели бусы. В те дни новая сущность Елены Алексеевны еще только робко захватывала пространство: в углу сиротливо висела икона, а под стеклом на столе рядом с фотографиями веселых студенток лежал листок с молитвой, написанной от руки.
Постепенно стены комнаты и этажерка пустели. Опустел и шкаф — оттуда исчезли все яркие шали, платья, блузки. Когда Елена Алексеевна открывала дверцу, чтобы повесить кофту Германа, на перекладине тоскливо стукались друг о друга пустые плечики. В шкафу жило только сменное серое платье, копия того, что было на Елене Алексеевне, да клетчатое пальто, его Елена Алексеевна носила с конца сентября до конца апреля.
Икон и лампадок в комнате постепенно прибавлялось, на столе поселились Библия и еще какие-то религиозные книги, а на этажерке остались только учебники за тот класс, в котором учился Герман. В библиотеке Елена Алексеевна больше не работала. После каждой поездки с Германом в Курган ей приходилось искать новую работу. Она мела листья или чистила снег во дворе. Мыла подъезды. Закутавшись, как старуха, в пуховый серый платок, продавала мороженое в холодном киоске.
Герман знал, что она поддерживала связь со всеми пятерыми его обидчиками, помогала и им и каждый раз поминала в молитвах. В ее молитвах прибавилось и новое имя — Гавриил Абрамович. Так звали Илизарова. Ни имя Евы, ни имя бабушки она никогда не произносила.
К 1990 году жизнь Германа вернулась в колею, с которой когда-то сошла, и покатила легко, быстро и весело, точно звенящий от полноты своей силы и красоты новенький трамвай. О травме ноги, столько лет державшей Германа на костылях, напоминала лишь легкая хромота, которая возникала после долгой ходьбы или при сильном волнении, да россыпь шрамов-точек от стрел аппарата Илизарова.
Герман взял в привычку после школы гулять по Москве. Город так и этак манил на улочки и скверы, окуривал цветным воздухом, полным сладковатой пыльцы; дразнил запахами и видами площадей, соблазнял церквями и стенами монастырей, купающимися в облаках вишен и яблонь. Влюблял в себя, свою архитектору, историю. Герман даже записался в историческую библиотеку, где, сам не зная зачем, благоговейно листал старые московские газеты. Он был так увлечен, что даже не заметил не только, как треснула и начала осыпаться советская империя, но и как изменилась Ева. Сестра почти перестала бывать дома.
Он и сам возвращался поздно, зачастую уже в сумерках. Наскоро делал уроки. Бабушка сильно сдала, почти все время полулежала в кресле и дымила. Курить она не прекратила, а напротив, наращивала обоймы пустых пачек.
— Мне недолго осталось, — говорила она, выпуская колечко. — Может, одно это лето. И мое дело, как я его проживу. Ясно? Вы с Евой и без меня справитесь, — еще колечко. — Герман, а я-таки поставила тебя на ноги, а?
На улицу она не выходила, а по квартире перебиралась маленькими шажочками, шаркая подошвами по полу.
Когда вечером Герман входил, хлопая дверью, в квартире витал запах сигарет, цветущей сирени и пыли. Заглядывал к бабушке. Она плыла в кресле в полумраке долгих майских сумерек, дымила и разглядывала фотографии или читала в очках старые письма. На круглом столике рядом с креслом — неизменная бутылка ликера и рюмка в серебряной оправе. Цветы в гжельской вазе — те, чей черед пришел цвести: ландыши, садовые нарциссы или луговые купальницы. Цветы таяли, истончались в закатных сумерках и медленно роняли на круглую скатерть лепестки.
Иногда бабушка не сразу узнавала Германа. Смотрела на него пустыми глазами. Потом усилием воли возвращала себя в весну 1990-го.
— А, Герман. На плите рыба под маринадом. Подогрей.
— Ева приходила?
— Подай мне вон тот альбом, — бабушка показывала на третью полку в книжном шкафу, — с зеленым толстым корешком. Да, его, спасибо.