Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, это не Эрмитаж, а всего лишь выставочный зал Союза художников, и совсем даже не Рубенс, а некий безвестный художник Волков, которого зачем-то вытащили из пыльных запасников. И они с Ромой вовсе не сплетаются телами в экстатических конвульсиях оргазма, а ходят по залам, взявшись за руки. Но Соня примеривается к пространству, приценивается, что и сколько наобещать директору, прислушивается к себе: стоят ли жертвы и финансовые траты Ромы — носителя античных пропорций? Но Рома, горячий в постели, в машине и даже под платформой железнодорожной станции, как-то померк среди искусства. И вместо того, чтобы грезить о рискованном коитусе, Соня, бурно жестикулируя, пытается объяснить Роману основы классической композиции.
— Принцип золотого сечения — этот рудимент академического образования — лежит в основе классической композиции всех наших художников…
Но Роме тоскливо от этих слов. Плотоядный взгляд его скользит по внушительным формам героинь триптиха «Купальщицы».
— Коровы, — говорит он, засмотревшись на увесистую ляжку.
На мгновение в голове Сони проносится шальная идея, что, может, пора перемещаться ближе к Рубенсу. Но Рома быстро теряет интерес к телесам кисти шестидесятника Волкова, написавшего последнюю картину незадолго до рождения необразованного эвакуаторщика. Так где гарантия, что его возбудит классик, чей прах уже обратился в перегной? И Соня, решив сконцентрироваться на любви к искусству, манипулирует пальцами, складывает их в условные прямоугольники-кадры и подносит к глазам Романа.
— Да как же ты не видишь?! Золотое сече…
Но тот раздраженно отворачивается.
— Да нет же! — дергает его за рукав Соня. — Как ты не понимаешь! Это мотивы Сезанна в творчестве обычного шестидесятника. Он не подражает. Нет! Он через голову соцреализма кланяется французскому мастеру и воспевает женщину, природу и саму жизнь! В условиях атеистического общества…
— Началось…
— А здесь!.. — Соня решительно тащит любовника к пестрой абстракции. — Это же настоящий Фернан Леже.
— Вот я и говорю — лажа.
— Фернан Леже, между прочим, большой мастер и поборник так называемой «эстетики машинных форм» и механического искусства.
— Да не буду я смотреть на этих, квадратно-гнездовым способом намалеванных.
— Художник всего лишь подражает Леже. Это, между прочим, и понятно: в советском искусстве шестидесятых-семидесятых годов происходило формирование нового стилистического движения. Ты понимаешь?
— Ага.
— Господи, ну почему ты такой серый? — мечта Сони тускнеет на глазах. Мужчина опять не соответствует, зато остается любовь к прекрасному.
Роман не по-доброму щурится, и вдруг тихо и отчетливо произносит:
— А ты просвети меня, давно что-то никто не парил.
Но Соня не слышит провокационных интонаций. Она оседлала любимого конька.
— Наше искусство искало для себя опоры в определенных традициях — чаще всего советского же искусства начала двадцатых годов: мощь конструктивизма, экспрессия динамизма… Обращались, конечно, и к мировым достижениям. Искусство — это огромная копилка, и черпать из нее может каждый.
— Из копилки воровать? Нехорошо.
— А вот взгляни сюда.
Голос Сони гулко звучит в полупустых залах. Соня подводит Рому к большому полотну с революционными солдатами и матросами и пролетаркой с младенцем промеж них.
— Посмотри на эту пролетарскую мадонну в окружении апостолов и ликующей революционной толпы. Посмотри, как бесстыдно и в то же время невинно кормит она грудью своего младенца. А этот солдат, сидящий у ее ног, словно на паперти церкви… Он устало опирается на свое ружье… Скольких буржуев он заколол этим штыком? Посмотри, любимый, как он похож на апостола Петра Эль Греко.
— И этого стибрил, — не одобряет народ в лице Ромы теорию постмодернизма.
Но не весь народ. Одинокие посетители и редкие пожилые пары, несколько студентов и орава школьников выглядывают из-за перегородок огромного зала, прислушиваясь к словам неожиданного экскурсовода. А Соня уже входит в искусствоведческий транс. Этот вид оргазма чуть ли не круче традиционного. Если секс в ее жизни — явление регулярное, то музей воплощается только в хоромах заказчиков с их безумными вкусами. После стольких копий Айвазовского и Шишкина, сколько перевидала Соня на своем прорабском веку, появляется водобоязнь и отвращение к медведям, а робкий Волков кажется революционером.
— Композиция полотна как бы приглашает переступить грань реальности, шагнуть внутрь картины. Цветовое решение не только призвано подчеркнуть аллегорию…
Рома медленно берет Соню за плечи, разворачивает ее к себе и долго, не мигая, смотрит на нее.
— Ликбез закончен?
Соня глядит на него, не понимая, и медленно выходит из транса:
— Неужели тебе не интересно?
Но вместо Ромы отвечает густое контральто:
— Интересно, интересно! Вы такие слова говорите… Аллегория…
К ним подплывает необъятных размеров женщина, пахнущая ядовитой «Красной Москвой», и глядит из-под очков с невероятно толстыми стеклами, будто вдавленными в глаза. Очки ей совсем не идут и кажутся чужеродными на ее большом лице.
— Извините, мы с мужем приехали из Донецка.
Из-за плеча женщины чуть подпрыгивает, чтобы быть обнаруженным, низенький тщедушный мужичонка.
— У нас тут дочь в институте учится. Может быть, вы нам расскажете еще что-нибудь, — она просительно морщит лицо и трясет головой вместе со всеми подбородками, — а мы ей перескажем? Ну, еще! Ну, расскажите… И этой харе поганой… Так интересно, так интересно…
Сморщенное, высохшее, как урюк, лицо мужичка показывается на миг из-за необъятного плеча и снова исчезает за могучими формами жены.
Соня ликует. Нет, не умер в ней искусствовед! Жив, несмотря на многолетнее голодание. И вот лучшее доказательство — вокруг этого, запертого в прорабской оболочке, ценителя живописи образовалась группа любознательных энтузиастов, человек десять.
— Вообще, это действительно очень интересно. Я вас понимаю. Я сама, знаете, иногда думаю об аллегориях и символизме. Вот возьмем море. Вы заметили, как важна морская тематика для этого художника? И каким разным оно представляется ему? Меня прямо оторопь берет!
Соня подходит к картине, полтора на два, где крупные и грубые мазки вызывают воспоминания о соленом запахе моря, тогда как Айвазовский — об одной только сырости.
— Вот мирное море, из которого, как Афродита, выходит возлюбленная художника. Помните Вознесенского? «Из моря ты вышла и в море вошла?…» Это… это как зарождение жизни из пены морской! А вот совсем другое море.
Неужели? Даже профессиональные жесты возвращаются сами собой. Она показывает на другое полотно.
— Что здесь важно? — сдержанно улыбаясь, спрашивает она, словно воспитательница малолетних несмышленышей.