Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гудфеллоу лежал на постели Порпентайна с девушкой – в свете уличных фонарей их утомленные тела казались белоснежными, и на фоне этой белизны глаза, рот и соски у девушки напоминали маленькие темные синячки. Она баюкала Гудфеллоу, окутав его белобрысую голову сетью или кружевом сплетенных пальцев, а он плакал, орошая ее грудь слезами. «Прости, – повторял он, – Трансвааль, ранение. Мне сказали, ничего серьезного». Порпентайн не понимал, как это могло случиться, и стал перебирать варианты: а) Гудфеллоу проявил благородство, б) на самом деле он импотент, а длинный список побед, о которых рассказывал, – чистое вранье, в) он попросту не хотел связываться с Викторией. В любом случае Порпентайн, как всегда, почувствовал себя лишним. Он в замешательстве повис, держась одной рукой за ветку, пока окурок не ожег ему пальцы, отчего Порпентайн негромко ругнулся и тут же забеспокоился: он осознал, что разозлил его не окурок. И не слабость Гудфеллоу. Он спрыгнул в кусты и остался лежать, размышляя о том, где проходит его черта: он гордился тем, что не преступил ее в течение двадцати лет службы. Но теперь ему показалось, что черта немного сдвинулась, и он впервые почувствовал себя уязвимым. Его, распростертого навзничь в кустах, захватила волна суеверного ужаса. Словно для него на несколько секунд наступил апокалипсис. Если такой причины, как эта, оказалось достаточно, чтобы почувствовать его наступление, значит всеобщий апокалипсис начнется не иначе как в Фашоде. Но постепенно самообладание вернулось к Порпентайну – вместе с бодрящим сигаретным дымом; он наконец поднялся, поплелся к дверям отеля, слегка пошатываясь, и оказался перед своим номером. На этот раз он притворился, будто потерял ключи, стал робко стучаться, чтобы у девицы было время собрать одежду и через сообщающиеся двери улизнуть к себе. Когда Гудфеллоу открывал, Порпентайн ощутил то же смущение, которое за эти годы ему не раз довелось испытать.
В театре давали «Манон Леско». Следующим утром, стоя под душем, Гудфеллоу пытался спеть «Donna non vidi mai»[32].
– Хватит, – сказал Порпентайн.
– Ты не хочешь услышать, как это должно исполняться? – взревел Гудфеллоу. – Сомневаюсь, что ты способен чисто спеть даже «та-ра-ра-бум-ди-я»{137}.
Порпентайн не стал спорить. Он решил пойти на безобидный компромисс. «A dirle io t’amo, – бодро запел он, – a nuova vita l’alma mia si desta»[33]. Получилось кошмарно; можно было подумать, что когда-то он работал в мюзик-холле. Какой там де Гриё! Де Гриё, едва увидев ту юную даму, только прибывшую дилижансом из Арраса, уже понял, что должно случиться. Этот шевалье не позволял себе ложных выпадов, он не разгадывал загадок, не вынужден был вести двойную игру. Порпентайн ему завидовал. Одеваясь, он насвистывал арию. Картина слабости, увиденная ночью, вновь предстала перед его глазами во всем цвете. Он подумал: если я преступлю черту, то назад пути уже не будет.
В два часа того дня генеральный консул показался на пороге консульства и сел в экипаж. Порпентайн наблюдал за ним из окна номера на четвертом этаже отеля «Виктория». Лорд Кромер был прекрасной мишенью, но этим не мог воспользоваться какой-нибудь специально нанятый противоположной стороной убийца, пока друзья Порпентайна были на страже. Археолог утащил Викторию и Милдред на экскурсию по базарам и гробницам халифов. Гудфеллоу тем временем сидел под окном в крытом экипаже. Он осторожно (как было видно Порпентайну) поехал за консулом, держась на безопасном расстоянии. Порпентайн вышел из отеля и пешком направился по Шариа-эль-Магхраби. Дойдя до перекрестка, справа он увидел церковь; громко звучал орган. Порпентайна вдруг потянуло зайти. Так и есть, сэр Аластер упражняется. Лишенному слуха Порпентайну понадобилось минуть пять, чтобы понять, с каким остервенением сэр Аластер переключал регистры и бил по педалям. В тесном пространстве готического здания музыка создавала запутанный узор в виде причудливых лепестков. Это была буйная, очень похожая на южную, растительность. Мысли сэра Аластера путались, пальцы не слушались – то ли он думал о том, что мало заботится о чистоте вообще и о чистоте своей дочери в частности, то ли была виновата музыкальная форма, то ли сам Бах – и Бах ли это был? Порпентайн не брался об этом судить, так как в музыке не разбирался и был немного туг на ухо. Но так и не смог уйти, пока музыка резко не прекратилась и в церкви осталось одно лишь эхо. Лишь тогда он незаметно вышел обратно, на солнце, поправив свой шейный платок, словно в этом была вся разница между цельностью и разладом.
Вечером Гудфеллоу доложил, что лорд Кромер палец о палец не ударил ради своей безопасности. Порпентайн вновь заглянул к брату его слуги и узнал, что их совет дошел до лорда. Он недоуменно пожал плечами и назвал генерального консула простофилей; завтра наступало 25 сентября. Он вышел из отеля в одиннадцать и в коляске отправился в пивную в нескольких кварталах к северу от сада Эзбекие. Он сел за небольшой пустой столик у стены и стал слушать слезливую мелодию, которую исполняли на аккордеоне, – наверняка такую же старую, как Бах; он закрыл глаза, сигарета свесилась у него изо рта. Официантка принесла мюнхенское пиво.
– Мистер Порпентайн. – (Он поднял взгляд.) – Я за вами следила. – Он кивнул, улыбнулся; Виктория села. – Папа умрет, если узнает.
Посмотрела на него дерзко и прямо. Аккордеон замолчал. Официантка поставила на стол две Kruger[34].
Он прикусил губу в знак скрытого сочувствия.