Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, мы с Яной были очень обижены и раздражены. Мы еще раз заглянули к Светицкому, чтоб он оценил нанесенный Марией Александровной ущерб. Профессор осмотрел полость, посоветовал использовать тампоны с левомеколем, чтоб залечить возникшую рану; но в целом все в порядке. Дома Яна самостоятельно осмотрела орбиту глаза: кровь остановилась, от розочки остался только один едва заметный прыщик. Яна сказала: может, теперь само рассосется.
Через неделю мы приехали в поликлинику за результатами гистологии. Помню, я почти не волновался: не верил, что у меня может быть рецидив. Возле десятого кабинета была большая очередь. Люди заходили, выходили, кто-то пытался пробиться без очереди: мне только спросить, я на минуточку, ну как это обычно бывает. Но в целом очередь двигалась быстро. Вышла медсестра; я спросил, когда вызовут меня. Мне только забрать результаты гистологии и направление на КТ. Медсестра спросила: фамилия? Я сказал: Данихнов. Она сказала: секунду. Через секунду вышла: подожди несколько минут. Я сказал: хорошо. Яна ждала меня в зале на сиденье; читала в телефоне чужие блоги. Я подошел к ней. Она подняла голову: ну что? Я сказал: через несколько минут позовут. Я подожду возле кабинета, а то пропущу свою очередь. Яна сказала: хорошо. И она, и я были спокойны. Мы не верили, что найдут что-то. Наверно, это была вера в хирургический талант Светицкого; и в его талант диагноста. Не могло быть ошибки. Кроме того, мне дали 40 грей лучей. А потом еще три курса химии: карбоплатин плюс паклитаксел. Я здоров — ну насколько это вообще возможно в моей ситуации, конечно. Иначе быть не может.
Я стоял у двери в десятый кабинет и ждал, когда меня вызовут. Может, именно в этот момент мне стало немного страшно. Я обернулся: Яна сидела в кресле. Она казалась безумно далекой. Как будто снова повторяется тот день, когда я узнал свой диагноз: чужой мир, одиночество. Как будто здесь нет никого, кроме меня. Хотелось прорвать стену одиночества. Хотелось бросить очередь, подойти к ней и сказать: ну их к черту. Пошли погуляем. Погода на улице не фонтан, но неужели мы не найдем, чем заняться? Однако я покорно ждал. Дверь открылась, выглянула медсестра. Посмотрела на меня: Данихнов? Я сказал: да. Она сказала: зайдите. Я зашел в кабинет. Мария Александровна сидела за компьютером, что-то набирала на клавиатуре. Помню, она не смотрела на меня совсем. Но как только я сделал пару шагов к ней, она сказала: к сожалению, это опухоль. Я замер. Она что-то еще говорила. Что, видимо, понадобится еще одна операция. Дала мне бумажку с результатами гистологии и направление на КТ.
Помню, все это казалось дико странным. Как-то сразу пошатнулась вера в талант Павла Викторовича. Сразу подумалось: ну вот, наверно, и все. Я где-то читал, что после рецидива рака головы и шеи люди живут в среднем полгода. С другой стороны, подумалось: ну ладно, еще одна операция. Почему бы и нет. Пережил одну, переживу и другую. Я вышел из десятого кабинета с бумажками в руках, пошел к Яне. Шагал я твердо, уверенно. Страха не было. Мысли двигались в голове по протоптанному кругу, не вызывая эмоций. Яна встала с кресла: ну что? Я сказал: слушай, ты только не пугайся; это рецидив. Яна сказала: что? Не может быть. Ты уверен? Я сказал: в этой дряни, что они взяли на гистологию, нашли опухолевые клетки. Яна сказала: так, погоди. Ничего страшного. Все будет в порядке. Если надо, опять все уберем. Ты, главное, не нервничай. Я сказал: я не нервничаю, это ты не нервничай. Она нервно засмеялась и достала телефон: я звоню Павлу Викторовичу.
Перед тем как пойти на КТ, мы зашли к Светицкому. Видно было, что он обескуражен. Он еще раз внимательно осмотрел полость глаза. Помню, повторял Яне: где брали на гистологию? Покажи, где? Вот тут? Или здесь? Видно было, что он растерялся. Яна сказала: тут. Светицкий переспросил: именно здесь? Яна сказала: да. Светицкий потрогал пинцетом. Пробормотал: но тут же ничего нет. Он снял рефлектор, сел в свое кресло у компьютера. Сказал: я до сих пор ничего не вижу. Возможно, нашли какие-то отдельные опухолевые клетки. Яна спросила: но это операция? Светицкий покачал головой: Володе дали 40 грей? Возможно, надо дооблучить. Мое предложение: дать еще по крайней мере 20 или 30 грей. Он с сожалением посмотрел на меня: была б локализация чуть пониже, я бы договорился с сыном, он бы сделал тебе криодеструкцию, он специалист в этом деле. Но у тебя очень неудачное место.
Прием прошел скомканно. Прощаясь, Светицкий сказал, вроде бы нам, но как бы и про себя: а ведь я действительно считал, что у тебя все, Володя. Мы тоже надеялись, сказала Яна. Светицкий промолчал. Мы ушли.
Мне сделали КТ. Обнаружили утолщение чуть меньше сантиметра; впрочем, само по себе это мало о чем говорило. С результатами КТ, гистологии и прочим мы явились на прием к заведующей отделения радиологии. Она нас вспомнила. Ага, сказала она, пират, здравствуйте. Вы к нам с чем? Яна протянула ей бумаги. Она внимательно все прочитала. Яна сказала: в десятом кабинете нам сказали, что нужна новая операция, но профессор Светицкий настаивает, что достаточно облучения. Ну и плюс химия, может быть. Заведующая нахмурилась. Достала календарь: когда вас облучали? Конец июля — август. Давайте посчитаем, сколько прошло. Так-так. Ну, предположим, вам можно дать еще двадцать грей плюс слизистая несколько восстановилась за это время; допустим, еще пять грей. Всего двадцать пять грей. Предположим, мы пойдем на риск и дадим тридцать грей, а то и тридцать пять. Но все равно этого мало: даже чтоб убить обычную опухоль, а тем более рецидив. Заведующая посмотрела на нас с сожалением: мне несложно вас облучить, но этого будет недостаточно, понимаете? Яна оглянулась на меня: и что нам делать? Павел Викторович почему-то не хочет новой операции. Заведующая сказала: поговорите с ним еще раз. Я вам пока тут напишу, что консультацию вы у меня прошли и я рекомендую оперативное вмешательство. А там посмотрим.
Мы вышли из отделения радиологии совершенно растерянные. Было пасмурно, слякоть: снег растаял, настала обычная ростовская зима. Холодный ветер студил кожу. Яна вдруг заплакала и тут же вытерла рукавом слезы: спокойно. Это нервы. Может, действительно еще раз поговорить с Павлом Викторовичем? Давай я ему позвоню.
Она набрала номер Светицкого.
— Павел Викторович? Да… Да… Мы были у радиологов… Они говорят, что оставшихся Володе греев может не хватить. Мы подумали… может, все-таки операция…
— Скажи, что я готов рискнуть, — попросил я.
— Володя готов рискнуть, если что… да… ясно. Я понимаю. А если все-таки рискнуть на операцию? А… Да, я поняла. Конечно. До свиданья, Павел Викторович. — Она спрятала телефон в карман.
Я спросил:
— Ну что?
— Не знаю, — сказала Яна. — Он почему-то резко против операции. Предлагает облучаться.
Я сказал:
— И что теперь?
Яна повторила:
— Не знаю.
Тварь, похожая на колесо обозрения, пропала из моей жизни в тот день, когда я узнал свой диагноз. Ее просто не стало: может, только иногда появлялся какой-то намек на нее, тонкая тень, не более. Она не появлялась больше за окном, ее голова не терялась среди колючих звезд; она не поджидала меня вечерами на площадке третьего этажа в электрических сумерках; не стояла за спиной, когда по ночам я сидел в кресле за компьютером и писал. Она испарилась: вот была — и вот ее нет. Даже воспоминания о ней как-то истерлись, как будто я проснулся от сна и провалился в реальность: у меня рак, мой прогноз, как пишут на западных сайтах по онкологии, POOR, и врач, сочувственно глядя мне куда-то в район подбородка, говорит, что мне осталось жить, может быть, год. Это бытовой ужас, и в нем нет места ужасу инфернальному. Впервые я вспомнил о твари, наверно, во время первого курса химии осенью 2015 года. Помню, в процедурной не было мест, и нас с парнем, у которого после операции убрали не только глаз, но и нос, капали в реанимации; там в тот день лишних мест хватало. На первую химию мне достался очень нервный лечащий врач: она постоянно меня проверяла, расспрашивала и благодаря ей капали меня больше одиннадцати часов, хотя должны были около пяти; с девяти утра до восьми вечера. Правда, дали перерыв, и я пообедал в столовой. Кроме того, у меня были заранее подготовлены питательные батончики и минеральная вода, так что голодным я не остался. Хуже было с туалетом: я мужественно терпел, но иногда уж совсем было невмоготу, и я звал медсестру. Она перекрывала капельную систему, снимала меня с иглы и позволяла выйти. Сделав дело, я возвращался: медсестра прочищала бабочку и снова ставила иглу. Медсестра была молодая, незнакомая. Я не видел ее прежде, не видел и потом. Помню, как мой безносый сосед что-то бормотал себе под нос: он лежал в дальнем углу. Мы с ним не разговаривали; но он занимал себя беседой сам. Было в нем что-то отчаянное, в его одиночестве, в том, как он продолжал бороться с болезнью и как медленно, но неотвратимо сходил с ума. Мне было страшно смотреть ему в лицо; верно, так же страшно смотреть на меня здоровым людям. Он понимал, что я боюсь с ним говорить; и сам со мной не заговаривал. У нас был похожий диагноз, но он гораздо ближе придвинулся к краю пропасти. Было очень стыдно, что я не могу набраться смелости с ним поговорить; Яна бы сумела. У нее замечательно получается вести беседу с кем угодно; она любит и видит человека везде. Я же слишком привязан к оболочке, и это действительно стыдно. Помню, чтоб отвлечься от бормотания безносого, я читал электронную книгу: какие-то страшные байки, крипи-истории, заранее скачанные в интернете. Мне снова стало нравиться страшное: бытовой ужас отступил, вернулась вера в победу над болезнью, и теперь можно бежать в ужас инфернальный; потому что страх нужен, и в выдуманном ужасе — безопаснее. Я глотал страницу за страницей. Безносый что-то бормотал злым голосом. Он говорил то тише, то громче, его бормотание напоминало пение дикаря-культиста из дешевого фильма ужасов. Я отложил книгу и подумал: может, что-нибудь ему сказать? Как-нибудь пошутить, подбодрить? Поинтересоваться здоровьем? Это казалось кощунством: парню оттяпали пол-лица, так велико было распространение опухоли. Я не знал, что ему сказать, чтоб это не выглядело фальшиво. У меня не хватало смелости заглянуть в глубины бытового ада; я трусливо бежал.