Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Образ Прометея, воплощавшего «светское» измерение первобытного человека, естественно переплетался с образом Адама. В доктрине Августина о первородном грехе и милости Адам являл собой не олицетворение вины и божественного наказания за нее, а многообещающий образ чистого, свободного человека. В «Вопросе» («Quaestio») об Адаме и Еве, который ошибочно приписывался Августину, а потому имел широкое хождение, с именем прародителя были связаны концепции внутреннего обновления (renovari, reformari, renasci), определявшиеся как возврат к «первоначальному состоянию Адама» (ad pristinum statum Adae). Таким образом, свободный, благородный и мудрый Адам, архетип неиспорченной природы человека до грехопадения, мог одновременно являть собой модель обновленного «человека духовного» (homo spiritualis), ставшего более мудрым благодаря не только божественной милости, но и силе собственной мысли; и поэтому он также homo interior, человек внутренней духовности, в отличие от внешней духовности черни[260].
Наивысшее проявление этой идеи и подобных размышлений об Адаме представляет собой фрагмент «Речи о достоинстве человека» («De hominis dignitate») Джованни Пико делла Мирандола (1487), которая была напечатана сначала в Болонье в 1496 году, а через два года в Венеции. Сам Господь обращается к первому человеку и говорит ему: «Не даем мы тебе, о Адам, ни определенного места, ни собственного образа, ни особой обязанности, чтобы и место, и лицо и обязанность ты имел по собственному желанию, согласно твоей воле и твоему решению. Образ прочих творений определен в пределах установленных нами законов. Ты же, не стесненный никакими пределами, определишь свой образ по своему решению, во власть которого я тебя предоставляю. Я ставлю тебя в центре мира, чтобы оттуда тебе было удобнее обозревать все, что есть в мире. Я не сделал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, свободный и славный мастер, сформировал себя в образе, который ты предпочтешь. Ты можешь переродиться в низшие, неразумные существа, но можешь переродиться по велению своей души и в высшие божественные»[261]. Адам, который слушает эту речь, – не только первый человек среди всех людей. Вкладывая столь благородные и взволнованные слова в уста Бога, Пико скорее утверждает достоинство каждого Адама, каждого человека. Осознание обретенной милости после искупления позволяет ему умолчать о первородном грехе. Более хитрый, но гораздо менее дерзкий Эразм заставлял своего Каина произносить обращенные к ангелу-хранителю Эдема слова в духе добродушного Прометея: «Неужто тебе нравится стоять с огромным мечом, охраняя врата? Мы такую работу уже поручаем собакам. На земле вовсе не так уж и плохо, но будет и лучше: мы непременно будем лечить болезни. Что уж такого повлекло за собой это познание (добра и зла), право, не знаю. И здесь тоже неутомимое усердие сметет вес преграды»[262].
Таким образом, человек – это «формирующий себя мастер», исследующий мир Прометей. Адам из «Грозы», как и Адам Пико, не обращает к молнии своего дерзкого и мятежного взгляда: он изображен в начале человеческой истории после изгнания из земного рая и окружен «иероглифами», которые очерчивают границы его судьбы, – труд, болезнь, грех, смерть. Таким образом, осознание себя самого под сенью сверкающей молнии, воплощающей божественный голос, переводится в размышление о месте человека в мире. Погруженному в эти размышления и сосредоточенному в своей благородной печали Адаму из «Грозы» через мгновение глас Божий мог бы обратить слова Пико, поскольку одежды превращают этого Адама в современника Пико и Джорджоне. Его задумчивое лицо заставляет зрителя искать в свете и тенях картины скрытое присутствие. На его челе еще читается тяжесть библейского божественного порицания, пробуждающего, однако, не ужас, но мечтательную и отстраненную грусть, в которой соединяются тоска по утраченному небу и любовь к миру.
7. Представлению о набожности, в рамках которого внутреннее обновление превращалось в центр любой формы активной жизни, стремились соответствовать в те годы многие молодые венецианцы. Назовем лишь некоторых: это камальдолийцы Паоло Джустиниани и Пьетро Кверини, будущий кардинал Гаспаро Контарини и Никколо Тьеполо[263]. В оживленных интеллектуальных спорах венецианской молодежи сталкиваются представления о созерцательной и активной жизни, жадное чтение классиков и размышления о Священном Писании, унаследованное представление о мире и предвкушение неожиданных открытий. Это особенно ярко проявляется в переписке Гаспаро Контарини, которая достаточно хорошо известна с 1511 года. Она пронизана благородным уважением к собеседнику, выражениями особо теплой привязанности и «учтивой» аристократической доверительностью, которая поддерживает чувство принадлежности к группе «избранных». Эти строгие письма свидетельствуют об изучении себя и своих товарищей, как в религиозных вопросах, так и в вопросах личного выбора. В этой рефлексии рождается и их суровое видение мира, и их толерантность, благодаря которым эти венецианские юноши стали главными участниками споров со сторонниками Реформации.
В забытых бумагах аутсайдера академического мира Роберта Эйслера мы обнаруживаем чарующее предположение о том, что «Три философа» были, «возможно, написаны для Гаспаро, кардинала Контарини (1483–1542), названного так по имени одного из трех волхвов»[264]. Невзирая на поспешность этого утверждения, ничем не подкрепленного, нам хотелось бы в него поверить.
«Благочестивая мать назвала его Гаспаро. Ее предыдущие дети умерли, и, вняв советам некоторых женщин, она решила назвать сына именем одного из трех волхвов, которые пришли из Персии поклониться рожденному в Иудее Иисусу Христу»[265]. Карло Ридольфи утверждал, что именно Гаспаро Контарини изображен в одном из следующих за папой Александром III персонажей на картине из Большого зала совета, которую начал Джорджоне и закончил Тициан (картина была уничтожена пожаром 1577 года)[266]. Если бы мы смогли поверить в гипотезу Эйслера, то в «сидящем философе» (поскольку Каспар традиционно является самым молодым из волхвов) мы бы узнали молодого Контарини, чей «ум и сердце были наполнены философией», по выражению одного из современников[267]. Он учился в Падуе (1501–1509) в одно время с Николаем Коперником, который был на десять лет старше, но постоянно возвращался в Венецию (особенно после смерти отца в 1502 году). Его учителями были Помпонацци, профессор астрологии Федерико Грисогоно и математик Бенедетто Тириака. Именно в то время сложилась его крепкая дружба с Джероламо Фракасторо и астрономом из Вероны Баттистой делла Торре, с которым он позднее будет переписываться по вопросам астрономии[268]. Тогда же Контарини погрузился в изучение астрономии, свои глубокие познания в которой он докажет в 1522 году, находясь при дворе Карла V в качестве посла Венеции; об этом свидетельствует официальный историк Совета по делам Индий Пьетро Мартире д’Ангьера[269]. После трехлетнего кругосветного плавания на родину вернулся один из трех кораблей Магеллана, «Виктория». Когда сократившийся в численности экипаж ступил на землю, моряки с удивлением осознали, что «потеряли день»: «diem fuisse Mercurii arbitrabantur, Iovis esse repererunt» («они полагали, что это был день Меркурия (среда), и обнаружили, что это был день Юпитера (четверг)»). Так этот факт был впервые замечен в человеческой истории. Разумеется, ученые люди, призванные истолковать его, всячески пытались убедить моряков, что они совершили ошибку в подсчетах или забыли, что 1520 год был високосным. Однако единодушная уверенность выживших моряков, которые соблюдали религиозные праздники и следили за календарем, заставила искать другое объяснение. Его нашел Гаспаро Контарини, «omni letterarum genere non mediocriter eruditus» («во всех родах наук сверх меры сведущий»): «корабль вместе с Солнцем (то есть который всегда шел на запад) обогнул Мир и сделал за три года то, что делает Солнце за двадцать четыре часа».
Мы бы хотели думать вместе с Эйслером, что Джорджоне