Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакой храбростью я не отличался. Помню, как в детстве я боялся езды по ухабистым дорогам, при которой меня высоко подбрасывало на сиденье, боялся Голивога из книжек с картинками, свечей, мерцавших в не знакомых мне спальнях. Однако ужаса, подобного тому, какой охватил нас в тот февральский вечер, когда весь наш дом сотрясали звуки уличной стрельбы, я не испытывал никогда.
Несколько часов на панели, прямо перед нашей парадной дверью, пролежал труп. Зрелище это было для меня невыносимым, но при всем том невыносимой была и мысль, что он лежит там, никому не нужный. Раз за разом я подкрадывался к окну, чтобы взглянуть вниз, как будто это мое пунктирное бдение могло утешить хоть кого-то из нас. Несчастный лишился в стычке одного сапога, и почему-то вид его обтянутой носком ступни потрясал меня сильнее всего. Теперь я что ни день прохожу мимо десятков жутко изуродованных трупов, но тот образ запечатлелся в моей памяти навсегда: это был первый из увиденных мной людей, умерших насильственной смертью.
На третий день беспорядков мы услышали, как на нашей улице, где-то рядом с Мариинской площадью, бьет пулемет. А из эркерного окна в будуаре моей матери увидели дым и пламя вблизи гостиницы «Астория».
Вскоре у нашей двери появились и те, кому удалось выйти из этого боя живыми. Первыми оказались мать Юрия Рауша и ее второй муж адмирал Коломейцев. Пока тетя Нина плакала в объятиях моей мамы, невозмутимый старый адмирал рассказывал ужасающую историю: перед «Асторией» собралась толпа, требовавшая, чтобы ей выдали всех сохранивших верность Царю офицеров. Ответом на это требование стал пулеметный огонь. Потеряв два-три десятка человек убитыми и ранеными, разъяренная толпа ворвалась в гостиницу и схватила нескольких офицеров, тщетно пытавшихся скрыть свою принадлежность к армии, срывая с себя погоны. Их выволокли на площадь и расстреляли из тех самых пулеметов, которые незадолго до того пробудили в толпе жажду крови.
Адмиралу и его жене удалось бежать, закутавшись в старые плащи, через черный ход гостиницы.
А вскоре после этого у нас появился знакомый отца, английский офицер, передавший на наше попечение перепуганную бельгийскую семью, и мама попросила меня и брата как-то развлечь маленьких детей бельгийцев. Дети — две девочки в кудряшках и очаровательный темноглазый мальчуган — заинтересовали Володю, почти весь день пролежавшего, сочиняя стихи, на софе, в мере достаточной для того, чтобы он поднялся и продемонстрировал им несколько фокусов, которых не показывал, во всяком случае при мне, уже не один год. Впрочем, ему это быстро наскучило и Володя снова укрылся в непроницаемой раковине его стихов. Хорошо помню, как он лежал, погрузившись в грезы, не замечая доносившейся время от времени с улицы трескотни пулеметов.
Поскольку мне так и не удалось освоить даже самые простенькие фокусы, а дети отчаянно нуждались во внимании, я прибег к помощи фортепиано, затеяв с ними что-то вроде игры «угадай мелодию», которая им нисколько не понравилась. И в скором времени я предоставил наших беженцев самим себе и снова принялся суетливо сновать по комнатам. Внизу, в прихожей, стояла голубая ваза с букетом чайных роз; весь день я приходил к этим прелестным цветам, уже ронявшим один за одним бледные лепестки, которые я, поднимая, прижимал к губам.
Когда я в сотый раз миновал софу Володи, он, оторвавшись от своего олимпийского занятия, сказал мне:
— Знаешь, ты ведешь себя как совершенный дурак. Мы либо живем, либо умираем. От нас это не зависит. Важно лишь то, как мы проводим дарованное нам время.
После нескольких тревожных дней на улицах стало спокойнее. Отец решил, что пора бы ему побывать в Таврическом дворце, повидаться с Милюковым и еще кое с кем из депутатов Думы.
— Ничего со мной не случится, — заверил он маму. — Я не генерал, не великий князь. На улицах меня никто не узнает.
Впрочем, он счел за лучшее отправиться в Таврический пешком и без провожатых, чтобы не привлекать к себе внимания. Все автомобили, какие изредка проезжали по Морской, были теперь украшены красными флагами.
— Идиоты, — сказал отец. — Никого они не одурачат. Рано или поздно их вытащат из…
Однако, увидев испуганное лицо матери, он примолк, поцеловал ее в лоб и перекрестил — поступок для отца крайне редкий и потому нагнавший на меня страх.
Я, постыдно скуля, подскочил к нему, обнял и уткнулся лбом в его грудь, как делал в детстве. Отец, чуть отстранившись, неловко похлопал меня по спине и сказал на своем чеканном английском:
— Ну-ну, старина. Крепись!
С Володей они на лучший английский манер обменялись рукопожатиями.
Убедив себя в том, что больше мне отца увидеть не суждено, я провел почти весь день за пианино, играя фрагменты опер, на которых бывал вместе с ним. Однажды мы слушали в Народном доме «Бориса Годунова», и я почувствовал, как отец, сидевший рядом со мной, содрогнулся, когда умиравший Царь — Шаляпин великолепно передавал его страдания — отослал от себя бояр, приказал, чтобы ему принесли монашескую рясу, и испустил с ужасным рыданием дух. Воспоминание об этом, оставшемся почти осязаемым, содрогании снова и снова возвращалось ко мне, пока я играл отрывки из «Бориса».
Поздно вечером отец вернулся домой, усталый, но в настроении явно приподнятом. Мы обступили его, и он торжественно произнес:
— Произошло нечто великое и чрезвычайно серьезное. Династия Романовых прекратила свое существование.
Царь отрекся и сам, и от имени сына в пользу своего брата, однако и того Дума вскоре уговорила отречься. Отец собственноручно написал манифест великого князя Михаила об отречении.
— Похоже, Царь испытывает немалое облегчение, — сообщил нам отец. — Посмотрим, что скажет, узнав о случившемся, Царица. Наверняка разъярится. Он же хочет лишь одного — удалиться в Ливадийский дворец и разводить цветы.
После трехнедельного перерыва возобновились занятия в гимназии, хоть число ее учеников и сократилось. Я нетерпеливо ожидал встречи с Давидом, однако через несколько дней мне стало ясно: в школу он не вернется. Полагая, что его семье пришлось бежать из города, поскольку толпа с яростью набрасывалась на спекулянтов военного времени, я как-то под вечер пришел в кабинет директора гимназии — узнать, известно ли ему что-нибудь о моем друге.
Я не бывал в этой комнате с выстроившимися вдоль ее стен книжными шкафами вот уже три года — со времени истории с гетрами. Висевший над письменным столом портрет Царя исчез, его сменил лоскут красной материи. Выслушав мой вопрос, Гонишев взмахом руки предложил мне сесть. Потом снял очки, потер глаза, вернул очки на нос и спросил, были ли мы с Горноцветовым близкими друзьями.
Я ответил, что были.
Гонишев задумался. Там, где висел царский портрет, остался прямоугольник невыцветших обоев, с легкостью позволявший различить призрачные очертания его рамы. Я погадал, выражала ли красная тряпка истинный восторг, возбужденный в душе директора недавними переменами, или он просто счел ее присутствие здесь разумным.